даже сочувственным расспросом, на который если отвечать, то пришлось бы снова и снова теребить объяснение, что это не входило в его компетенцию, что он по часам и минутам так занят был на охране государевой особы, что не мог заниматься ловлею террористов, и так далее. Но и когда ему не напоминали, то, кажется, он ловил в иных глазах подразумеваемую упречную память о событии. И что особенно возмущало Спиридовича: даже те, кто должны были только радоваться смерти Столыпина, – и те выражали фальшивое сожаление или повышенную преданность законности.
И к самому Столыпину, за то что он стал постоянным предметом укора, Спиридович стал испытывать раздражение вида ненависти.
Да, пострадал, выбит из карьеры был один бедный Кулябко. На Веригине – не отразилось, вот в войну он стал гражданским распорядителем Архангельска, окна в Европу. И служба самого Спиридовича – высокая задача охраны государевой особы – никак не пострадала, да. А Курлов, увы, перенёс многое. Высочайше прощённый после киевской истории, он снова выплывал в крупные начальники в Риге – и снова трагически попал под следствие о злоупотреблениях. И с осени снова выплывал в товарищи министра внутренних дел и шефа корпуса жандармов – и снова сорвался, в этот раз от слабости Протопопова.
Но именно сейчас, перед своим министром, да так фантастически близким царственной чете, таким сияющим, уверенным сановником, да во всей зависимости своей карьеры, Спиридович не мог принять выражения холодности или недоумения, но подхватил сожаление о Курлове.
Спиридович, столько лет обращаясь в высшей среде, владел безошибочным умением состраивать единство с собеседником – будь то великий князь, важный чиновник или влиятельная дама. Искусство его было – всякому понравиться.
И сейчас Спиридович всем вниманием наблюдал, втягивал и старался понять этого почти легендарного своего министра. Профессиональным взглядом Спиридович отлично видел, что Протопопов никак не подходит к своему посту, даже на уровне анекдота. Как давний офицер полицейской службы, как исконный жандарм и даже теоретик охранного дела, изучавший повадки и принципы революционных партий (и написавший о том две книги), Спиридович знал, что министерство внутренних дел – это специальность, и ещё какая! Он понимал, что Протопопов никак не подготовлен к этой службе и даже за несколько месяцев не мог бы овладеть течением дел. Ясно, что Протопопов мог бы держаться только Курловым, а вот – предал его. На поверхности металась его перекидчивость, слабость воли. И Спиридович имел сведения через знакомых в министерстве, что новый министр так безалаберен, прямые подчинённые не могут попасть к нему на приём неделями, а бумаги застревают месяцами. И читал, как на все корки разделывала Протопопова пресса, и знал все сплетни о нём, что его обвиняют в психической ненормальности, и что он спиритическими сеансами якобы вызывает дух Распутина – спросить у него государственных советов. И эти последние дни в Петрограде слышал от собеседников насмешки, что Протопопов – хвастун, болтун, пустозвон, блефист, достойное порождение Государственных Дум. Но – такова прихоть высочайших назначений, и кто смеет спорить с нею! За Протопоповым стояло несомненное доверие царственной четы, а удачливость всегда покоряет, – как не присоединиться к победителю? Это и будет теперь его начальник, и надо наилучше угодить ему (и угадать его слабости). Эти несколько дней в Петрограде Спиридович наслушался и мрачных разговоров, предчувствий, предсказаний о заговорах, переворотах (называли даже полки, офицеров, великих князей), ожидаемых новых убийствах высокопоставленных лиц, даже люди в придворных мундирах развязно болтали обо всём этом, да ещё же третий день бурлили в столице уличные волнения, – а вот именно министр внутренних дел просто сиял и ликовал от удачливого их состояния! У этого жизнерадостного блондина среднего роста, с выхоленными, вскрученными усами, а всё лицо сбрито начисто, с удивительно красивыми глазами – карими с поволокой, живыми, но с оттенком грусти, было столько шарма, и так красиво он говорил, настолько не было ни тени озабоченности, такая неомрачённая живость и схватчивость (нет, никак не глуп! нет, никак не докажешь ненормальности), такая сосредоточенность на своём собеседнике и такая пугающая, необычная в чиновных кругах откровенность, – нет, этот человек прочно держался! нет, он что-то верное знал, в чём-то был надёжно уверен! – отпадали все сплетни и приходилось преклонить голову перед его ослепительным служебным успехом. Удача – не судима!
Это всё имело для генерала Спиридовича не психологический интерес, а самый жизненный: в эти дни решалась его карьера, и как бы не ошибиться сейчас. Десять лет он был начальником дворцовой охраны и в глазах всех созрел для административного продвижения. Но как ни возвышенна была его почётная служба в Ялте и как ни на виду у царственной четы – она же и закрывала всякое продвижение, чем больше ему были благодарны и ценили. И уже два года он пытался найти выход выше. Спиридович и мечтал о градоначальстве, но петербургском, – но именно на это место рвались десятки кандидатов. Дворцовый комендант Воейков всегда выдвигал Спиридовича и обнадёживал. Однако подвело именно особое государево расположение: прошлой осенью вдруг освободилось градоначальство Ялты, в которое входил весь южный берег Крыма, все места царского пребывания, и великокняжеских поместий, и царской охоты за Яйлой. И Государь доверил Спиридовичу своё любимое место жизни, сказал: никого другого туда не назначу! И, осчастливленный, Спиридович никак же не мог отказаться: Государь, провожая и даря фотографию со своей подписью (каких, впрочем, несколько было развешано в этом кабинете, и императрицы тоже), завидовал, что не может бросить Ставку и уехать туда же сам. Но именно потому, что царственная чета не жила там теперь, Ялта оказывалась служебным тупиком. (Впрочем, успел представиться там десятку великих князей.) И минувшие месяцы Спиридович писал кое-какие письма, и ему писались кое-какие, обнадёживающие относительно петроградского градоначальства. Так что вызов сейчас не был ему неожидан, он так и понял, что его назначат в Петроград взамен Балка. И тут, обласканный Воейковым, он получил фактическое подтверждение, что так и будет, лишь вот Государь отлучился в Ставку. И сейчас, хотя Протопопов делал вид, что не знает назначения, – всё это была милая прозрачная игра. Протопопов, правда, подкупал обращением. (У него и думская кличка была – «Сахарный».)
Однако же, эти дни походя по Петрограду и услышав крики толп на улицах, Спиридович ощутил, что никого эти события не касались бы так близко, как его самого, если б он уже был назначен. Пожалуй, и хорошо, что Государь не успел его назначить: пусть это всё пройдёт без него, не хочется брать столицу в таком взбудораженном виде (хотя можно и прославиться успокоением).
Но уличные волнения разыгрывались, думские речи раскалились, а в петербургских гостиных был всё тот же кошмарный мрачный воздух, – и вдруг вся лестница ценностей, как она представлялась Спиридовичу все годы и последние месяцы в Ялте, стала колебаться. Разумно рассчитанное восхождение могло привести не к успеху и чести, но – к шаткой, трудно защищаемой позиции. Конечно, Спиридович был – звезда охраны, а не безтолковый Балк, и, сиди он сегодня на Гороховой 2, – не был бы он так безпомощен, и может быть, эти волнения уже бы кончились. А если нет?.. Он готов был бороться испытанными средствами, но что если при нынешнем общественном отвращении средства уже отказывали? Не благоразумней ли было бы сообразить это заранее, пока ещё Государь не вернулся объявить решение, сообразить вот сейчас, пользуясь приёмом у министра внутренних дел, – и тогда избрать для себя другую линию? Начать какое-то боковое перемещение? Или в Ялту назад? Если дело тут вдруг проигрывается, то зачем заниматься донкихотством и лезть с пикою в первый ряд? А если нисколько не проигрывается – то как бы это сейчас верно почувствовать?
И Спиридович выказывал всю свою тоже обворожительную любезность – и впивался разгадать министра внутренних дел.
А живой, улыбчивый, рассыпчатый и перескальзывающий Протопопов был ещё более обворожителен, и произносил монологи, и закидывал голову, и закатывал глаза.
Нет, он знал нечто верное!
Пользуясь исключительной приветливостью приёма, Спиридович, в нарушение иерархического этикета, осторожно высказал о смутном настроении общества и, вот, по поводу уличных волнений.
Но как личному давнему другу Протопопов положил ему руку на плечо и с искренней простотой, поблескивая глазами:
– Дорогой мой! Милый мой генерал! А когда наше общество, а когда наш петербургский свет был настроен не смутно? Когда бывал доволен? Разве ему можно угодить? Можно бы утешиться, что народ не разделяет настроений интеллигенции, и конечно не разделяет! Но – кто народ? Крестьянство – совершенно инертно, закрыто в себе. Рабочие – захвачены не нашей пропагандой. Правых – как людей, как влияния – не существует, это миф, названье пустое, никто их не организует. Духовенство – на нищих деньгах, унижено и подавлено. Скажите мне, где те слои в России, на которые власть опирается или могла бы опереться? Не на банки же!
А веки его вблизи были припухлы, больноваты. И веял тонкий аромат духов.
– Есть только одна опора: обаяние царского имени! Народу, в общем, безразличны всякие партии и программы, но не безразлично, что есть у него Царь. И вот это – наша надежда. И можно надеяться, что это всё пройдёт – как много уже раз проходило!
И вдруг – в ажитации, полуэкстазе, с ослепительными глазами:
– Конечно, если понадобится – зальём Петроград кровью! Для спасения Государя – пожертвуем нашей жизнью.
Но и потух так же быстро.
Рассмотрел план большого преобразования самой Ялты и щедро разрешил Спиридовичу не скупиться в расходах по представительству и приёмам. Наконец рассматривали карту проектируемой прирезки земли от ялтинского градоначальства к дворцовому ведомству – для расширения царской охоты в предгорьях Крыма.
33
На квартире Соколова. – Программа Гиммера. – Сбор социалистов. – Керенский провидит. – А думские кварталы тихи.
Накануне Гиммер много звонил по телефонам, уговаривая заметных товарищей от каждой социалистической группировки собраться бы в субботу в 3 часа на квартире Соколова на Сергиевской. Обещали быть Керенский и Чхеидзе, а хотел Гиммер дозваться и самых неуговоримых – Шляпникова от большевиков и Кротовского от межрайонцев, и на этом совещании думал он развернуть свой дерзкий теоретический план, или не план, так хоть постановку вопроса.
Николай Дмитриевич Соколов – невысокий, лысолобый, но с густой, строго прямоугольной чёрной ассирийской бородой – был самых жарких революционных убеждений, но, как и Гиммер, тоже не помещался ни в какую партию, содействуя всем им. А так как он был известный в столице адвокат, то полиция никогда не смела нарушить черты его барской, богато обставленной квартиры, – и