четвёртый день забастовки утянуло из воздуха всю муть. Небывало чистое небо.
* * *
Сегодня с утра в рабочих районах полиция уже не появлялась, даже и конная.
Среди рабочих слух, что в Москве и в Нижнем Новгороде то же самое творится, что и в Петрограде, наша берёт!
* * *
Василеостровские большевики собрали собрание на 14-й линии. Всем раздавали заготовленные воззвания к солдатам. И приняли: продолжать демонстративные выступления, доводя до крайних пределов; собирать оружие для боевых дружин; разоружать городовых неожиданными нападениями.
* * *
В городской образованной публике такой слух: все эти волнения правительство допускает нарочно, чтоб изобразить революцию и иметь право на сепаратный мир. И будто многие демонстранты – не рабочие, а переодетые дворники.
* * *
Только в самом центре ещё стоят сдвоенные посты городовых. Их всегда привыкли видеть уверенными, строгими, так странно – растерянными.
Зато войск сегодня было выведено больше, чем те дни. Все невские мосты и протоптанные переходы по Неве охранялись цепями патрулей.
Но малыми группами, как бы семейными, рабочих пропускали.
А где валили уже и большими группами, запрещёнными, топтали и новые дорожки через Неву.
И солдаты отворачивались, чтоб не видеть.
К самим патрулям теснились рабочие, работницы и уговаривали их.
Все эти цепи и патрули тоже были как вымученные: будто ждали насилия над собой. Будто даже хотели, чтоб их прорвали, разоружили.
44
Военно-бюджетные дела Шингарёва. – Приход Струве. Тревога. – По Каменноостровскому. – Эволюция Струве. – В чём ошибались мы, в чём они. – Трудности свободы. – Зряче ли мы любим? – Троицкий мост.
С утра Шингарёв позвонил в несколько мест Петрограда своим знакомым, кто мог бы видеть новые уличные события. Все отвечали, что ничего не происходит, спокойное воскресное утро.
А вчера в городской думе так бурлило, не поверить бы, что разойдутся, успокоятся, опустеет. Андрей Иваныч и спал тревожно, ему и мерещились толпы, сборища, состояние невозвратимо упускаемого чего-то. Никак не разумно было бы желать новых волнений – а из внутреннего задора почему-то желалось! Совсем странно было, что вот – спокойное утро, нигде ничего. И можно было заняться какой-то работой? А у него и неотложное лежало, были материалы военно-морской комиссии, послезавтра заседание. А сегодня днём в 3 часа – заседание бюро Блока. Но сейчас, с утра, можно позаниматься.
Хлеба в доме не было, вчера за свежим девочки не стояли, а тот уже подъели. А высших сортов Шингарёвы принципиально не покупали. Андрей Иваныч выпил кофе с сыром, поговорил немного с девочками, радуясь их цветению и беззаботности, обещал, что этим летом поедут в Грачёвку вместе. И пошёл в кабинет.
Не так сразу голова и переключалась: инерция вчерашнего бурного вечера и вся эта продовольственная перебудоражка, да и после собственных выступлений в Думе Андрей Иваныч не быстро отходил. В последние месяцы втрепало его ещё и в продовольствие, но, вот они, лежали глубинные дела, от которых воистину зависела судьба России; как продолжено в последние недели, после союзнической конференции, снабжение армии к весеннему наступлению? Уже второй год занимаясь военным бюджетом, этим цифрам Шингарёв мог только изумляться, год назад и присниться не могло ничто подобное: за всю войну до конца 1916 мы произвели 34 миллиона выстрелов, а сейчас наготовлено было 72 миллиона. Через месяц русская армия начнёт наступать – и поразит врага такой лавиной огня, какой никогда на Восточном фронте не бывало, а только под Верденом.
И собственно, это одно перевешивало и решало всё. И несомненность близкой русской победы. И значит, зря вся их горячка думских боёв: власть – останется на своём месте, самое большее – сшибут одного-двух министров. Который раз из полной, кажется, безвыходности они выскальзывали.
Работы тут было довольно – по соотношению казённых и частных заказов, по срокам и долям оплаты. Но мысль Андрея Ивановича с трудом сосредотачивалась на деталях, а по разгону этих дней всё текла в каком-то общем виде. В общем виде – и в общей какой-то неуяснённости, недоверии или тревоге. Цифры были самые ободрительные для русской победы, а настроение всё равно смутное. Смысл отчёта был самый неуклонный, – но какое-то заползающее чувство повевало тревожным холодком и мешало терпеливой работе.
Тут раздался не звонок в дверь, но почему-то стук – троекратный, а как будто клювом птицы. Как будто в дверь, но он не повторялся и даже не был похож на то, как обычно стучат. Фроня не отозвалась, да ей было и дальше. Может – и не было стука? Андрей Иваныч всё же пошёл проверить.
А за дверью таки стоял – не птица, а в пальто и в мягкой шапке пирожком – высокий, но теряющий рост на сутулости, никак не старый человек, но и не молодой, с прекрасными напряжёнными глазами, по которым на светлой лестнице сразу и узнавался – Струве!
– Пётр Бернгардович! А я думал – послышалось. Вы почему же не позвонили?
Впустую было его и спрашивать: не видел он кнопки звонка. Он мог и полной аудитории не заметить: прийти на лекцию, подняться к кафедре, достать из портфеля книгу и стать её про себя читать.
Со своим удивлением навстречу:
– Андрей Иваныч, вы дома сидите? Как это?
– А что же? – ёкнуло у Шингарёва.
– К Василию Витальичу я зашёл – его нет, – милым оскрипшим голосом то ли жаловался, то ли хвалил. – Хорошо, вспомнил, что вы в этом же доме.
– Да что же случилось? Да зайдите, Пётр Бернгардович, раздевайтесь.
– Где там раздеваться, – с безпокойством ответил Струве, поводя головой, поводя. – Надо идти. – И оставался на лестнице. Была в его руках одна простая ходовая палка с крученой головкой, больше ничего. Где пуговица недостёгнута, где горбилось пальто, рыжеватая и с проседью редкая бородка не подстрижена, но смешного ничего, а передавалась едва ль не жуть.
– Куда ж идти?
– Не знаю, – тревожно отвечал Струве и покручивал в пальцах головку палки.
– Да что же случилось?
От сутулости и приклонённости головы у Струве манера смотреть получалась как бы исподлобья и оттого пронизывающая, да ещё через пенсне. Нутряно-тревожным голосом отозвался:
– Андрей Иваныч, неужели вы не чувствуете? Да как же можно в квартире сейчас усидеть? Я, например, не мог… Я даже среди ночи проснулся… Да ведь где-то что-то… А?
Он повёл головой вкруговую, с недоверчивостью – как будто вынюхивал гарь, не горит ли их дом тут.
И в Шингарёве сразу соединилась эта тревога гостя с его собственным неуложенным чувством. Вдруг отдалось ему, что не могло не быть событий, никак не могло, верно! – только о них ещё неизвестно. И все, кто его по телефону успокаивали, – ошибались. А сердце говорило правильно. И на окраине в четырёх стенах всё просидишь и пропустишь.
Сразу объяло его – и теперь уже, он чувствовал, если и не пойдёт со Струве, то всё равно дома не усидит, покоя не будет. Конечно рано – 10 часов, а бюро Блока в 3, но там, в думской комнате, была у него и другая работа. И в такие дни правильней всего находиться в Думе конечно.
– А вы на чём приехали, Пётр Бернгардович?
– На чём же! Извозчиков нет. На одиннадцатом номере, вот с палкой.
Это из Сосновки, от Политехнического! Был Струве на год моложе Шингарёва, но от сутулости, от некрепости, от пренебрежения телом вызывал к себе ощущение едва ли не как к старику. Тело его было – временное, неудобное помещение для духа, и перемещалось не по своим потребностям, а как духу было надо. И даже часто очень подвижно.
Нет, теперь окончательно не усидеть! Тревога так и побежала по коже. Сказал Фроне. Оделся и сам. Пошли.
Ловил себя на том, что хотелось поддерживать Струве на спуске с лестницы, на шагах через пороги. А ведь ничего, и без лифта поднялся.
Стоял ясный морозный день, градусов на восемь Реомюра. На улицах было совершенно спокойно, и даже пустей обычного. И даже казалось, после вчерашнего гула, что люди разговаривают вполголоса.
Правда, легче, когда ноги движутся: столько накопилось за эти дни, на месте трудно сидеть.
С Большой Монетной свернули на Каменноостровский – и нигде не видели следов волнений или погромов, не попадались им и разбитые магазинные витрины. Тем более Каменноостровский без трамваев и извозчиков казался пуст. Без трамвайного грохота и звонков – казалось бы, спокойнее нервам?
Нет.
– Обойдётся, – успокаивался Шингарёв. (Или, наоборот, разочаровывался? Какое-то раздвоенное чувство.) И с чего им обоим показалось? Город был мирен, как никогда, всё кончилось. – И хорошо, потому что с этими безпорядками до чего докатилось бы… Не обойдётся только с нашим правительством. Терпеть его – невозможно.
– Зато посмотрите, как терпят они, – рыжеватыми бровями над пенсне увеличивал Струве ищущий охват своих глаз. – Просто ангелы терпения. Не стреляют, а? Ведь никакая бы немецкая, английская полиция не выдержала? – Шёл и приспотыкивался о бугорки утоптанного снега. – Андрей Иваныч, никакое рассмотрение не плодотворно, пока не исследуешь точку зрения противника. Станем на их точку зрения: а что им делать?
Шингарёв кому только не пересочувствовал за жизнь! Но не хватало ему ещё забот – ломать голову: что делать им?
– Уходить! – безжалостно знал. – Если мы мало терпели их, то сколько можно ещё? Камни треснут!
Ноги Струве не ступали уверенно, это не были здоровые ноги, перетомившиеся от сидения.
– Уходить?? – неловко пошатнулся он и подкрепил пенсне. – Но это не нормальное человеческое движение. А скажите: чтó мы им оставляем делать последние, ну, пятнадцать?
Дней, понял Шингарёв, Струве не всегда кончал фразы.
– Да почему ещё в этой хлебной катавасии я должен за них…
– Лет! – неожиданно докончил Струве.
– Что лет?
– Пятнадцать. Скажите… Если будет политическое сотрясение, мы… не…?
– Что?
– Обеднеем?
– Да в чём же?
– А… а… – потянул. – Духовный организм, возникающий из толпы… это загадка для мистиков. А – что мы там черпнём в недрах народного духа?
Шингарёв покосился с удивлением. Это и был человек удивительный, давно известно, ни на кого не похожий. В бурном русле русской политики он всю жизнь брёл, как и все брели, понуждаемый мощным течением, – но, не как все, ещё совершал непрерывное боковое перемещение: губернаторский сын, начал у самого левого берега – с анонимного «открытого письма Николаю II» в ответ на его «безсмысленные мечтания». Потом – автор первого манифеста РСДРП и создатель социал-демократической партии у нас. Тут же вскоре вослед что-то заговорил о Боге, первый среди марксистов. Передвинулся чуть правей, но – в крайние радикалы: главный редактор незабываемого «Освобождения», безпощадный грозный эмигрант герценовского размаха, «штутгартский рыцарь».