всю ширину заняли. Не повернуться, не обойти.
И до Невского было им всего триста саженей, но пробежать-прошагать пришлось только двести: остановились не где-нибудь, а как раз у храма Спаса-на-Крови, через канал от рокового места, где разорвало бомбою Александра Второго.
Безсвязный, шумный, дикий их поток с криками, матом, размахиванием, никакого строя – привлёк внимание наряда конной полиции, охранявшего подступы к Невскому по каналу.
Полиция, всеми ненавидимая, никем не поддерживаемая, в пешей части своей уже разгромленная в предыдущие дни, ещё на конях держалась в этот день и во многих местах держала толпы. Как всех предыдущих дней подробности сохранены нам не историками – революционными, либеральными или консервативными, но лишь в донесениях полиции, с завидной обстоятельностью и точностью, – так и возникшее столкновение с павловцами было бы известно нам подробней, если бы полиция просуществовала ещё один день.
Конная полицейская стража, десяток верховых, – и преградила путь павловскому потоку, да и павловцы кому-то же и шли доказать – вот, полиции! Винтовки сами и начали стрелять, да почти все в воздух – видно, и у тех и у других руки не брали стрелять по живому.
А место выпало – самое непроходное, где два стрелка могут задержать хоть полк. Так – ни павловцам к Невскому было не пробиться, ни конной полиции сшибить их назад на Конюшенную. Да, наверно, была толчея и паника, ведь несколько сот безоружных. Наверно, продирались через своих назад, и через мостик пёрли спрятаться за храм, уже многие думали, как отсюда бы спастись, а не править правду.
Потерь у павловцев – не донесли, знать, не было. А у полиции – один городовой убит, один ранен, да два коня. На таком-то сходном расстоянии это была не перестрелка, а как сердитый перекрик, ещё угулченный теснотою улицы.
А скоро у павловцев и патроны кончились, не во много их было больше, чем винтовок. И стали они подаваться, подаваться назад – от Спаса-на-Крови да опять к Конюшенной площади.
За всем тем прошёл, может быть, почти и час. У павловцев были только эти двести саженей узины вдоль канала, да безсилие, да безтолочь, да уже сожаление: зачем ввязались? зачем выбежали из казарм? А где-то, неслышимые, звонили телефоны, где-то кого-то вызывали, направляли, уже двигались оцеплять Конюшенную площадь по роте преображенцев и кексгольмцев, каждая с пулемётом, и примчался в санях сам командир Павловского запасного батальона полковник Экстен.
А между тем на суматоху – с Малой Конюшенной улицы, с Итальянской, с Инженерной тоже подбывал народ, самый разношерстный и никем не оцепляемый, так что мог он поднапирать на зрелище.
А между тем уже и смеркалось.
И когда полковник Экстен, не имея возвышения, стал громко и сильно говорить к своим бунтарям, не так усовещивать, наверное, как разносить, – близко сзади из гражданской толпы раздался револьверный выстрел – полковнику прямо в шею сзади, на том его речь и кончилась.
По всем этим дням замечаем мы, как там и здесь студент, или даже гимназист, юнец с идеями, делает из толпы зачинный выстрел (револьверы, у кого нужно, есть) – и всегда удачно усиливает тем столкновение.
Раненого полковника отвозили. В толпу не отвечали выстрелами, а стрелявшего не найти. Сумерки сгущались. Других желающих увещевать солдат – не находилось. Но по обязанности вызван был и должен был говорить батальонный священник.
Его – и имени мы не знаем. Ни – прежнего служения, ни последующего. Ни – из речи той ни единого слова и довода. Но кто не задумывался над постоянно горькой этой двойственностью полкового священника? – проповедовать Слово Божие и миролюбие тем, кто несёт меч, и в пользу того, чтоб этот меч лучше разил? А сейчас, хотя звал он свою паству воистину не стрелять, а смириться, – так ведь не для того ли, чтобы другие стреляли безвозбранно?
Может быть, священник кололся этими противоречиями и едва выговаривал. А скорее – все готовые фразы и все нужные тексты сразу подворачивались, и так пронесло его гладко. На много убедил он павловцев или нет, – но после его речи уже в темноте оцепленные стали втягиваться понемногу в казарму.
Одна была свобода у павловцев после события – разбежаться вгорячах, пока не окружили. Да страшно бежать солдату, особенно не здешнему, из казармы – а куда? Где солдату приют, где его ждут и накормят? А словят?
Всё же двадцать один человек с винтовками скрылись – так знали куда? Вокруг остальных замкнулось кольцо из таких же запасных гвардейских – и стой не стой на площади, а одна дорога – назад в казарму.
Уже не в казарму, а как бы в тюрьму. Винтовки – сдавали.
Кончилась вспышка, и день кончился, казарма стала заперта – и остались павловцы сами по себе, на медленное передумье.
Говорят, с ними вошли и офицеры. Но офицеров в их роте вообще было несоответственно мало: раненых фронтовиков – почти никого. А этих прапорщиков сопливых, нигде ещё не бывших, да и сюда присланных лишь недавно, никто и не слушал.
В окружённых казармах остались павловцы одни, захваченные и подавляемые тоской: что же теперь с нами будет? Не мальчики, понимали, что произошёл военный бунт, да в военное время – так значит, и смерть?
Так и потянуло слухом, как холодом близ пола: что велено их всех, полторы тысячи, расстрелять в 24 часа.
Не до сна.
Были зачинщики, а были – просто скотинка серая, ни сном ни духом. И в безсонной ночи с нар на нары перекидывался ропот: «Из-за вас…»
В этих событиях порывных люди сами себя не узнают – ни когда бегут с криками, ни когда опохмеляются.
А тут ночью наехало много начальства, чужие офицеры, серебряные да золотые погоны, сколько вместе не видели отроду.
А душа-то – опадает, как гирей оборванная.
И – строили в несколько шеренг перед нарами, и перестраивали, и разделяли, таскали на допрос в канцелярию отдельно, и грозили, и требовали: назвать зачинщиков!
Их только что и называли, друг перед другом, в лицо. Да самые-то рьяные ушли, и с винтовками. Да кто-то и сам не понимал, чего он кричал и бежал, в другой раз ни за что не побежит.
Кто укажет нам страсти потяжче, чем эта вынуда круговая, из-под-стопудово-каменная: рот раскрыть и голосом не своим назвать товарища, чтобы он погиб, а не ты? Кто эти хриплые голоса если слышал – забудет?..
Поздно ночью 19 выданных зачинщиков отвели в Петропавловскую крепость.
57
Телефонные нервности Гиммера.
За телефоном не замечаешь часов. Да ещё менялись с Горьким. И другие тоже лезли звонить. Уже и стемнело давно, уже и вечер.
Позвонил Горький, между прочим, Шаляпину и узнал странную новость: Шаляпину только что перед тем звонил Леонид Андреев, а этот квартировал на Марсовом поле, рядом с павловскими казармами. Так вот он лично видел из окна, как пехотная часть с Марсова поля наступала на павловские казармы.
Если ему не померещилось, то что ж это такое могло быть? Борьба между войсками? Уже совсем невероятно!
Гиммер лихорадочно усилил телефонную деятельность. Звонил ещё, звонили ещё – и стали получать подтверждения, что – да, что-то случилось около Павловского полка, и тоже была стрельба на Екатерининском канале.
Наконец повезло: застал дома самого Керенского – только что прибежал из Думы. И Керенский захлёбно-торжественно, содрогновенным голосом объявил в телефон: что Павловский полк весь восстал, вышел на улицу и обстреливал своих пассивных, кто остался в казармах!
Это было потрясающе! Это превосходило всякие ожидания! Если это было так, то карта царизма бита! Огромное событие!
Гиммер ушёл от телефона и пытался уединиться (в квартире Горького это было невозможно, разве что в уборной, и то не надолго), – обдумать, что ж из этого следовало. В Петрограде не было сейчас сильных умов революции (Керенский поверхностен, Чхеидзе расслаблен, Соколов – глуповат, Нахамкис – осторожен слишком, Шляпников – неразвит, остальные ещё того бледней) – один Гиммер и должен был для всех наметить путь, что делать, какие мероприятия необходимы? Но вот – он нервничал, и сам не мог сообразить.
Ясно одно, что для крупных политических решений, о которых он всё время думал, подошло время!
Может быть и мог бы сообразить, если б ему дали покой размышлять, но его опять тянули к телефону и к разговорам – а тем временем явился товарищ, подлинный свидетель с Екатерининского канала, и всё рассказал не так: один маленький отряд павловцев, куда-то зачем-то посланный, был обстрелян конной полицией, видимо по ошибке, но стал ей отвечать, – а потом сдался и дал загнать себя в казармы.
И всё радужное возбуждение опало. Это – не был великий случай, не была брешь в твердыне царизма.
Но и не было теперь необходимости принимать важное решение.
Стал Гиммер снова дозваниваться до Керенского. Телефон его был изнурительно занят, уже барышня устала и отказывать, там разговаривали просто непрерывно. И был уже девятый час, когда Гиммера соединили.
Керенского голос узнать было нельзя – такой потушенный. Да, ввели в заблуждение: всего одна рота – и та сразу покорилась.
И проговорил в телефон пророчески:
– Много прольётся крови. Жестоко подавят.
Так что ж? Правительство, получается, сегодня победило?
Да, выходит, что так.
Значит, все эти дни метались зря?
Казалось, так.
58
Сердечный припадок у Государя в церкви. – Опоздавшая телеграмма Хабалова. – Ставочный распорядок. – Новые телеграммы. Затревожился. – Распоряжение прекратить безпорядки.
В воскресенье Государь, как всегда, отправился на литургию – в старую семинарскую церковь Святой Троицы, на круче Днепра, епископ отдал её Ставке, и называли её «штабной». Тут было недалеко, и Государь охотно пошёл пешком – он любил ходить в церковь пешком, так верней, да не было всегда на то свободы. Пошёл с двумя конвойцами и сам в форме Конвоя. В штабной церкви было для него устроено на левом клиросе отдельное место, полузакрытое от храма колонной и большими иконами: легче молиться нестеснённо, когда сотни глаз тебя не изучают. Незамеченному – хорошо.
Обычная шла служба, и стоял молился вполне как обычно. Внимательно следовал за словами всего произносимого и поёмого, изученного с детства, – а местами сосредоточивался и на крылья молитв налагал просьбы. Да первая-то просьба к Господу, самая обширная и самая постоянная была – за наши храбрые войска и за дарование им заслуженной победы. Вся жизнь государства и самого Государя сошлась теперь в это: ничего нельзя было в стране устроить, ни даже жить – не выйдя победно из этой войны. И утром и вечером, каждый день возносил эту молитву Николай – и когда молился, то всегда посещала его уверенность, что так оно и исполнится. И – за саму страну, за Россию, за славное и вечное будущее