Охранного отделения, рабочие, вечером расходясь, говорили преображенцам: «Чёрт вас дери, мы за вас стараемся, а вы в нас стреляете? Да пропади вы прахом! Завтра утром поспим, а после обеда станем на работу».
Да и штабным пора была спать. Остался при телефонах дежурный.
…И в третьем часу ночи он решился разбудить градоначальника: вызывал начальник Охранного отделения генерал Глобачёв. Поступили очень тревожные сведения: во 2-м флотском экипаже намереваются завтра утром перебить всех офицеров, как только они придут на занятия в казармы.
Градоначальник кинулся звонить Хабалову – тщетно: никто не подошёл. Значит, так устроился спать, чтобы звонки не доходили.
Погнали своего пристава: предупредить командира экипажа.
65
Состояние лейб-гвардии Московского запасного батальона. – Приказы на завтра.
Лейб-гвардии Московский полк, знаменитый своею доблестью под Бородиным, где устоял в штыковом карре против конницы Мюрата, был назван оттуда Московским. С давнего времени он квартировал в Петербурге в казармах на Выборгской стороне. И там теперь его запасной батальон оказывался в самой гуще рабочих волнений, в самом опасном месте.
А разбух запасной батальон от притекающих и притекающих необученных пополнений – уже и до 6000 человек, стал крупней, чем снабжаемый им боевой полк. Так его роты немыслимо оказались по полторы тысячи человек. В таком объёме уже и полковые казармы не вмещали всех, строили трёхэтажные нары, держали в спёртости, а новобранцы размещались ещё и в разных частных зданиях по всей Выборгской стороне, теряя связь с батальоном. Роты были по полторы тысячи человек, – но винтовок на роту было всего по 150 – и их забирали те, кто шёл в караулы и наряды. Учить оставалось нечем, хоть делай деревянные болванки ружей, да и негде учить в городе на мостовых: ни окапываться, ни стрелять, только шагать. И так непомерные роты без смыслу и толку сидели, по зимнему времени, в закрытых помещениях безо всякого дела, но на казённом пайке, скучая и озлобляясь. Среди четырёх рот особенно трудной была 3-я: там была доля выздоравливающих солдат, и, надеясь на их влияние, туда переводили всех штрафованных и скверного поведения молодых солдат из трёх остальных рот, и туда же назначались поступающие фабричные рабочие, даже с этой же Выборгской стороны, лишённые отсрочки за проступки и преступления. И выздоравливающие потонули там – да они и отчислялись снова на фронт. И так рота, вместо того чтобы перерабатывать скверноту в солдат, сама расслабилась и разложилась – и теперь ей уже не давали ни одной винтовки и не посылали ни в какие наряды, а держали в замкнутом котле.
Одно время успокоению рабочих кварталов помогали воскресные прогулки с оркестром: музыкантская команда и небольшой строй при ней несколько часов без объяснения ходили по Выборгской стороне и завлекали часть населения своими маршами, к ним охотно присоединялись. Но последние дни уже не такое было настроение, чтобы посылать оркестр, а только охрану в важные места. Особенно важным был Литейный мост – для пресечения сообщений с центром города туда выставлялась большая застава; и удобные медицинские клиники близ него – и туда тоже помещались заставы. И во главе каждого такого отряда ставились не молодые прапорщики, но сами командиры рот, которые вот сегодня и отсутствовали целый день, и вернулись в батальон поздно. Последние дни и всякие занятия в батальоне прекратились.
Сегодня вечером командир батальона полковник Михайличенко был вызван в штаб гвардии, воротился лишь в 11 часов – и собрал начальствующих офицеров. Командир 3-й роты капитан Якубович не мог прийти: сегодня днём близ Литейного моста его ногу повредила лошадь полицейского офицера, и он слёг. Но и среди явившихся командир 2-й роты капитан Нелидов был с палочкой: после ранения в поясные позвонки у него была атрофирована нога от бедра, он с трудом ходил. А капитан Дуброва 3-й, начальник учебной команды, после сильной контузии под Тарнавкой был нервный инвалид. (Тарнавка был ещё один знаменитый бой лейб-гвардии Московского, и тоже 26 августа, как и Бородино, только в 1914.)
Командиры сошлись в комнате офицерского собрания, и Михайличенко объявил им, что узнал сам: во-первых, события в Павловском полку. Это было – угнетающе. Ещё вчера невозможно. Сейчас, когда уже произошло, – очень казалось возможно, даже при нынешнем состоянии батальонов – и неизбежно. А тут у них, у московцев, ещё в центре рабочих кварталов, – тем более могло произойти. Во-вторых: на завтра ожидаются крупные толпы – и боевые подразделения должны быть с четырёх часов утра готовы к вызову на подавление.
Приказ есть приказ. Но все собравшиеся офицеры понимали, что по раскинутой Выборгской стороне, набитой десятками тысяч мятежных рабочих, выполнять его почти нечем. Совсем неопытные прапорщики, или никуда не годные из запаса, или молодые, только что кончившие ускоренные курсы, с которыми самими ещё надо было заниматься и заниматься. Мало обученных унтеров. Жалкая доля винтовок. Мятежный опасный сброд в 3-й роте – и необученные, не умеющие держать оружия, и даже неприсягавшие молодые солдаты в остальных, – хуже, чем их бы не было вообще. Да ещё с осени в роты и даже в офицерское собрание приходили по почте анонимные революционные прокламации, их уничтожали, но часть доходила и до солдат.
Наших солдат не то что посылать на подавление, но самих оборонять как угрожаемую массу.
И офицеров-то не хватало старших. Ещё, правда, жили в квартирах при офицерском собрании два брата Некрасовых, коренные полковые: капитан Некрасов 1-й – но с деревянной ногой взамен утраченной, и штабс-капитан Некрасов 2-й, приехавший из действующего полка в короткий отпуск.
Готовность – ранняя, скорей надо было расходиться спать.
Но едва ушли и легли, полковник Михайличенко снова вызвал их всех после часа ночи. Собрались, уже изнеможённые.
А вот что. Из штаба гвардии передали, что получена телеграмма Государя: приказано все безпорядки прекратить завтра же. И штаб гвардии надеется, что Московский полк честно выполнит свой долг.
66
Заговор Гучкова всё не состаивается. – Вечерний возврат от Коковцова. – Безсонница. Проигранная женитьба.
Даже уже надоело Гучкову: куда бы он ни приходил – его или прямо спрашивали, когда же будет переворот, или косвенно намекали, или не смели, но косились допытчиво, как на человека, знающего необыкновенную тайну. Он и сам прежде не мешал слухам просачиваться, говорил, даже и при женщинах, все жадно впитывали. Тем свободней выражался, чем расплывчатей рисовался путь осуществления. А вот – изговорился, надо быть посдержанней. Всем – так хотелось государственного переворота, и даже хотя бы только этого острого ощущения – «переворот!», – уж очень всё уныло заклинилось.
Так и сегодня просидел Гучков вечер у Коковцова – и тот, конечно, не смел ни о чём спросить прямо, но так уже намекал, доводил, доглядывался.
Вообще, заметил Гучков за отставными государственными мужами такую черту: большую решительность, и даже безпощадность суждений, какой они никогда не проявляли, будучи на своих постах. Это проявлялось теперь и у Коковцова, обычно всегда такого дисциплинированного и с узким воображением. И ещё больше Гучков наблюдал это у покойного Витте, жёлчного, ненавидчивого до смерти, такого потерянного в разгар Пятого года и такого проницательного задним умом. Но может быть эта черта была даже неизбежна для деятелей? Гучков учился на опыте стариков, он оттачивал на них свои государственные способности. Ему было очень интересно и с Коковцовым сегодня, и он возвращался домой на автомобиле по утишенным пустынным улицам, кой-где с солдатскими патрульными кострами, поздно.
Он и за собой уже замечал не раз эту странную обречённость наших самых ясных планов: что они или крушатся, или дают результаты, обратные задуманному. Как это получается, почему?
Заговор? Всё не состаивался, всё откладывался, всё никак до него не дотянуться. Ничто не успето, никакие даты не назначены. При заданной простоте это оказалось ускользающее предприятие, со многими вероятностями, уклонениями. А вот в Петрограде тысячные толпы, а вот на Невском стреляют, а вот взбунтовалась рота павловцев. Бездна показывает своё зевло: как она близка и как может всё поглотить.
Заговор – был нужен как никогда, срочен как никогда. А всё – не вязалось.
Многое зависело теперь от ожидаемого приезда генерала Крымова на днях, не позже середины марта. Без его генеральской руки не мог Гучков справиться.
Вернулся домой – так политически настроен, так не хотелось сейчас разговаривать с Машей, и даже видеть её.
Остановил шофёра, не доезжая по Сергиевской до Воскресенского, до своего углового дома. Дошёл пешком. Тихо поднялся по малой лестнице в бельэтаж, тихо отпер и запер дверь.
Тишина. И пошёл сразу к себе в кабинет.
Зажёг свет – и белый бюст Столыпина увидел первый перед собой.
Посмотрел на его каменные веки.
Вот этот – всё делал вовремя и на месте. Не брюзжал бы потом с опозданием.
Так хотел и Гучков. Он и поставил себе бюст для неизменного подбодрения. Он хотел бы быть ещё одним Столыпиным. И после свершений готов был даже и кончить так, как он.
Лёг, потушил свет, но спать совсем не мог.
А через стенку ощущал Машу, даже угрозу входа её – и так не хотелось. И так мешала она мыслям, сбивала, даже из-за стены.
Чем ни займись, куда ни рвись, – а женитьба давит глыбой.
Как это получилось? Зачем? Как не видел?..
От того шарабана и разделённого плаща под весенним дождём – десять лет и знакомства-то не было, только через Веру перекидка полушутливых фраз да уверений опасной посредницы, что почему-то Маша Зилоти как раз и есть та женщина, которая всё сделает для его счастья.
А когда встретились через десять лет, Маша поразила его открытым порывом: что она все эти десять лет – его любила! только им жила! ждала! без надежды!..
Такое прямое признание стучит в твоё сердце. Это поразительно, правда: с девятнадцати лет до двадцати девяти любить и ждать без надежды! Такую любовь – преступно растоптать. Если столько лет тебя ждали, то и у тебя возникает как бы долг. А тут – и Гучкову-отцу она, оказывается, понравилась. И всем родным, и все одобряют. И тебе уже скоро сорок, безпутный, и надо же когда-то угомониться. Даже приятно так подумать о себе: угомониться. Объявить и почувствовать себя наконец пожилым.
И правда, удивиться: десять лет любила и ждала! Действительно – избранная натура. Она всё сделает для моего счастья.
По-настоящему сомневаться и тревожиться надо не о своей судьбе, но: каково придётся – ей? Ведь ты – неугомонный, жить с тобой, должно быть, не сахар.
Верно, тут же и сошлось: весной 1903 года предженитьбенные радостные заботы перекрылись зовущей тревогой воина: в Македонии – восстание против турок, как же не поехать помочь? Давно ль из Трансвааля, давно ли сгладилась хромота? –