а грудь гудит: в Македонию!
И вот она – первая припутанность, первая не-себе-йность. Раньше отцу – ничего вперёд, а уже с дороги: мол, иначе не мог, когда там совершается народное дело, вернусь – заглажу вину перед тобой. А теперь: надо уговорить, получить разрешение от невесты, объяснить, как же так: после десятилетнего ожидания за что ж ей ещё эта разлука? В самые радостные предсвадебные месяцы – почему, какая Македония, разрушая весь ритуал, разрушая всю праздничность невесты, – а он о ней подумал?!
Ах, голова твоя бедовая, ты не приучился думать ещё и о ней… Да славянская льётся же кровь!.. Впервые треснула твоя воля, не знаешь, как быть… Да ведь пустая малая оттяжка – май, июнь, июль, Марья Ильинична, голубушка, не осуждайте меня, вы знаете – я шалый, я не прощу себе, если эту кампанию пропущу, я – жить не смогу, если не поеду!
Отпросился у надутых губок до сентября. С каждой станции – открытку, из Адрианополя – золотую монету с профилем Александра Македонского и фразою, хоть высекай на камне: «Если б не вы – я стал бы им. Александр». (Это – ещё молодость, когда тебе имя своё нравится, да ещё в совпаденьи таком. А вот когда стошнит тебя жизнью как следует, то не в шутку бросишься на телеграф: только не назовите племянника Александром!)
И ведь был же поставлен предупреждающим знаком косой запретный крест: младший брат Константин женат на её сестре Варваре, и теперь по церковному закону запрещено жениться ещё кому-нибудь из братьев Гучковых ещё на какой-нибудь сестре Зилоти.
Но все эти запреты давно обсмеяны в образованном кругу, отошли. (Много позже: а прав был дед, только у старообрядцев и остались крепкие семьи. У всей интеллигенции и семьи какие-то раздёрганные, и дети невесть куда.)
Впрочем, женатой жизни не везло начаться. Свадебное путешествие на Иматру в октябре – холодные дожди, просидели безрадостно в гостиницах. И тою же зимой, не успели своим домом устроиться, – Японская война. Машенька, как же я могу не поехать?..
Да, конечно… Ты так привык… Но у тебя есть и новые обязанности – мужа. Ты иногда и на мою точку зрения должен становиться. А мне? – снова в Знаменку, под родительский кров? Оскорбительно, как будто я не замужем, ничего не изменилось.
У тебя – будет сын, Лёвушка!..
Шли самые главные годы России – Девятьсот Четвёртый, Пятый, Шестой, Седьмой, – и ощущенье, что для этих-то самых лет родился и сгодился Гучков. Но прежней свободы движений и решений больше нет, а всё: как Маша? где Маша? Всегда и опять недовольна, как умягчить? В бумажнике возил с собой её фотографическую карточку. В раскидных палатках, в вагонных купе, в гостиничных номерах десятки раз выставлял её перед собою, срастался с привычкою, что женат.
И естественная мысль: будет легче, если взять её в сомышленницы, попробовать объяснять ей свои шаги как равной, русская жена часто бывает такой. Вот: почему так горько презрение общества к Японской войне. Вот: русский несуматошный путь совещательной Думы, Земского Собора, – и как бы убедить в этом Государя. Вот: подробные впечатления от приёма царственною четой. Несдержанная обозлённость Первой Думы – это не наше. Знаю, ты будешь на меня сердиться за моё возможное решение войти в столыпинский кабинет, но я берусь переубедить тебя.
Саша, отчего ж это беда – министерство? Я вполне одобряю! Я готова разделить с тобою все петербургские тяготы, возникающие из того! Я готова сплотить твой круг, твоих единомышленников!
Поняла, разделила? О, счастье какое! Вот так терпеливо и вырабатывается семейная жизнь.
Но в министерство не пошёл. Но выступил в поддержку столыпинской обороны от террора. И всё прокадетское общество накинулось, клевало и травило. Затмились горизонты.
Печально-вытянуто: вот как? А я-то мечтала стать дамою света.
Милая Маша, я так тронут твоим сочувствием в моих делах. Но «дама света» не вмещается в мои представления о жене и матери. Что выше и слаще жребия верной домашней подруги?
Удивительное рассуждение – домашняя подруга! Я для тебя потеряла целый мир искусства! Я думала найти в тебе другой ослепительный мир, а ты запер меня в Знаменке рожать и выращивать… Ты уже не нуждаешься восхищаться мною…
А разве…? А когда он уж так обещал – восхищаться? Он говорил – делить жизненный путь. Какой придётся.
Из девушки в жену – как быстро преображается понимание и растут права. Бьёшься объяснять ей тонкости и трудности общественных решений, почему нельзя было пойти выгодным путём, а необходимо подставить себя под удары, – получаешь какие-то косые ответы, косые по внезапности, по несоответствию, как наотмашь наискось брошенную тарелку.
И когда хочет душа побеседовать – садишься писать другому. А то и – другой…
А она – мятётся в сельской жизни, страдает без говоренья и встреч. Дама света…?
Ах, поспешил!.. Со стороны поверить нельзя: ведь не юнец, ведь кажется давно неуязвим. И к сорока годам так много сделав уже, – отчего, казалось, не позволить себе роскошь семьи?
Но в год и в два обуглилась подвенечная белизна. И ты видишь себя связанным и несчастным.
И – куда ж испарилась десятилетняя девичья ожидательная любовь?
И… – была ли она?
Вообще – разучились понимать друг друга. У неё – то и дело всплески бурного негодования. Уже боишься спросить о ней самой что-либо: уверен, что каждый твой вопрос будет встречен враждебно. Ничего не хочется и о себе: не сомневаешься, что для неё это потеряло интерес.
С первыми шажками Лёвы и Веры (любимица, в честь Веры другой) уже спотыкается и союз родителей. И какая же радость, когда прорвётся от Маши весёлое, лёгкое письмо, – ах, милая, как бы сохранить тебя такой весёлой на всю жизнь! Я, если хочешь, готов во многом каяться.
А в ответ опять косой передёрг, новая разбитая тарелка. Страдание! страдание, которого и мир не знал! – да уж чем так? Голубка, вставай-ка с правой ноги! Я весь – в пробоинах, полученных в боях, утекают силы, а от тебя поддержки нет.
Прикрикнешь – слышит лучше, как-то образумливается. Но не дай Бог в усталую минуту призвать её к простой взаимной жалости – этот слабый голос менее всего дойдёт до неё. Уговорить её мягко – совсем невозможно.
Она порывиста в причудах, то слишком громка, многоречива, то безтактна, нетерпелива, извергающийся вулкан. В гостиной уже собираются гости, в столовой уже накрыт стол к обеду, – Маша громким шёпотом закатывает мужу сцену ревности. Тогда Гучков безумно-спокойно, глядя ей в глаза, начинает тянуть убранную скатерть. Предметы падают, Маша очнулась, горничная бежит собрать и подтереть.
В таком зрелом возрасте жениться – и так непрозорливо? Куда деваются наши глаза в минуты выбора? – такого несомненного, когда решаешь, такого смутного потом! Как он попался? Как он на всю жизнь приковал себя к чужой женщине? Когда все способности различения, суждения, решения ты отдаёшь общественной борьбе, войне, странствиям, всею страстью утянулся туда, ты становишься слеп к тому, чтó от тебя в аршине, уродливо безпомощен против сферы иной. И чем безошибочней ты привык решать и действовать в большом – тем слепей ты ошибаешься в этом малом, а этого малого, этой третьестепенной, побочной, совсем не общественной ошибки достаточно, чтобы в короткое время ослабить тебя, спутать, съесть силы твои и утопить.
Как он смотрел в её лицо и не замечал раньше: какая безчувственная, безлюбная жестокость? своё твёрдое неупускаемое выражение. А если посмотреть фотографии юности – так оно уже было и там: странный примороженный оскал улыбки, обнажённые верхние зубы неживо всегда. А не замечал, пригляделся.
И вот разлуки по делам растягиваются в разлуки по отталкиванию. Жена – в Знаменке, Гучков – на запущенной петербургской квартире, с дурным поварам или по ресторанам. Или: дети с гувернанткой тут же, а Маша в Москве. Встречи – ещё хуже писем: взаимные вины, попрёки, накатывается и ложь. (Его ложь, жена от мужа на пядень – муж от жены на сажень, впрочем и наоборот…) Няня, не одобряющая Марьи Ильиничны и чтящая Александра Иваныча «одним на миллион», скоро внушит маленькой Вере, что у папы – «двести незаконнорожденных детей». Едва встретятся под одной крышей – и вся его накопленная бодрость, весь разгон действия – смякают, тускнеют. И сразу же: как поскорей разъехаться? сколько ещё надо дней? Сходилась ли когда в браке менее сходная пара?.. Разъехались, а письма – ещё хуже встреч: самому чужому, дальнему человеку не так мучительно писать, как неудавшемуся близкому. Деньги, вещи, одежда, уговоры, как разминуться, даже формального «целую» нет в конце, и остаются: только дети. Только о них и вопросы. С возрастом – отдельные листочки к ним и от них. В твоё отсутствие дети ласковей, больше жмутся ко мне. Скажи девочке, что постоянно вспоминаю о ней. (Именно для Верочки собирается папин архив, чтобы когда-нибудь она познакомилась с отцом.) То – спор о гувернантках, можно ли иностранок? Нужны языки, да, но постоянное русское влияние считает Гучков ещё важней. И зачем эта традиционная музыка каждому ребёнку? То – неграмотная няня пишет отчёт о детях, хотя Марья Ильинична рядом с ней. То – самому достаётся возить детей по Невскому, смотреть убранство в романовские торжества. И сносно, когда заняты дети своим: половину собачки Джима Лёва продаёт Вере в рассрочку, до её 14 лет, и торгуются долго. А подняли глаза: отчего же папа и мама всегда порознь и не бывает полного счастья?
Но есть такая черта семейных разладов: их нелинейность, непрямота, особенно тяжкая для мужчин. Нелинейны – женщины, они и вносят эту петлявость, эту попятность, эти возвраты и проблески ложной надежды. Уже, кажется, было перерублено, несколькими жилками только и держалось, а вдруг – составлено, а вдруг – срастается, неужели так может быть? Начинаешь верить. Появляются: нежно обнимаю! люблю! И сами поцелуи. И – ожидается третий ребёнок. (И если проницательные дамы со стороны наблюдали, что у вас развал, – так вот и ничего подобного!) Но ещё до рождения Вани ясно: всё – ошибка, всё – прах, надо расходиться.
Не разводиться – это невозможно из-за детей и по особому гучковскому положению: как уверяет Маша, к ним пристальна вся Россия, и развода ему не простят. Но – разойтись незаметно, но охранительно кончить эту взаимную истерзанность, когда места живого не осталось в душе.
Как безжалостно ты разрушил всю мою жизнь! И что дал взамен? Я надеялась действовать рядом с тобой – ты отшвырнул меня на край существования! Ты не сумел, не захотел раздуть уголёк своего чувства, чтоб