тоже молчала.
И только одно государыня могла сделать – не щадя сердца Ники, как ни больно ему будет это прочесть, отправить ему тотчас телеграмму (писала размашисто):
«Революция приняла ужасающие размеры. Знаю, что присоединились и другие части. Известия хуже, чем когда бы то ни было».
Это будет удар по сердцу мужа, но и откладывать дальше нельзя.
А ещё – что она могла предпринять?! Ухаживать за детьми да ждать обрывистых сведений из города.
Ах, эти гадкие твари думцы! – ведь это всё разбудили и всполошили они!
О, не выдерживало сердце! Минуты – текли часами. А – часы?..
А Ставка – молчала. Государь как будто не ведал ничего или уж слишком много знал.
Городские события настолько нарушили нормальную государственную жизнь, что не могла императрица позвать и принять какого-нибудь государственного деятеля, как это бывало в недавние месяцы, – ни расспросить, ни направить, ни указать. Не могла вызвать – а сами они не шли: никто не заявлялся, не приезжал, даже не звонил. И Саблин, из самых верных, – вот с Лили неужели не мог приехать? И питалась императрица случайными сведениями, от камердинера Волкова, от камеристок, едва ли не от дворцовой прислуги (не было ведь и газет!). Она оказалась вдруг не властительницей огромной страны, но ото всего отрезанной матерью больных детей.
И вдруг ей доложили, что просит о приёме флигель-адъютант Его Величества Адам Замойский.
Замойский? Но он же в Ставке. Откуда?
Граф Замойский… Государыня его никогда не любила. В начале войны добровольно поступил в армию рядовым – но конечно сразу подхвачен Николашей в Ставку, произведен в корнеты, потом ни за что – Владимир с мечами, с прошлого года и флигель-адъютант. И использует место, считала она, чтобы чаще напоминать о Польше.
Ну, зовите!
И вошёл знакомый ей Замойский, но – с незнакомым, небудничным, драматическим видом – и это сразу передавалось сердцу. Не обычен был его приход, и строгий вид его, сохраняющий гордость при низком поклоне почтительности, и суховатый тон в произнесении страстных слов:
– Ваше Императорское Величество! Оказавшись случайно в Петрограде и будучи свидетелем событий, я почёл за долг не возвращаться в Ставку, но явиться к вам и предложить вам свою шпагу.
И стоял, гордо-почтительно.
Ах, польский гонор! – ты несравним! Висела на боку его простая офицерская шашка – но верно, да, только шпагою она и могла быть названа в этот момент! У государыни выступили слезы.
– Благодарю вас, благодарю вас! – протянула она ему руку для поцелуя.
У неё была масса войск в охране, ничего не добавляла ей одна шашка и один револьвер, – но сколько же добавляла подкрепления духу! Пока оставалась такая верность – оставалась надежда.
(А она никогда ничем не выделяла этого флигель-адъютанта. Она даже препятствовала переезду его легкомысленной жены в Могилёв, чтоб сохранить строгие нравы Ставки.)
Но от Замойского же теперь узнала впервые столько потрясающих петроградских новостей и общую картину – что распахнуты все тюрьмы и все беглецы из острогов стали во главе мятежного движения, а Дума, конечно, присоединилась к нему. А главное: казаки! – незыблемая опора российского трона – изменили и оказались заодно с мятежниками!
После потери казаков уже не за что было держаться.
Тут ещё добавились сведения по телефону к Бенкендорфу, к фрейлинам. По рассказам – уже полгорода было захвачено, если не весь.
И несгибаемая императрица, никогда не поддававшаяся и не поддававшая мужа своего требованиям всей этой рвани и образованной черни, теперь впервые расплавилась, как перед ликом вулкана. И в час дня она отправила загадочно молчащему Государю:
«Уступки необходимы. Стачки продолжаются. Много войск перешло на сторону революции».
Про казаков – она не могла вымолвить!
91
Команда Шабунина на Лесном проспекте. – Фермопилы четырёх прапорщиков.
Прапорщик Георгий Шабунин любил заниматься с солдатами – как с детьми, которых бы он обучал, окончи университет в мирное время. Это и был самый неподдельный народ, которому Шабунин и мечтал служить, неся свет и знания. Но суждено ему было из университета не поехать к народу в глубь его тёмных сёл, а в несколько месяцев пройти школу прапорщиков, – и вот Народ сам пожаловал к нему сюда, в натолканные казармы на Выборгской стороне. Шабунин, и не будучи дежурным, часто ночевал в расположении батальона, в своей ротной канцелярии, оставался с солдатами на вечерние внеслужебные часы, писал им письма домой, подучивал их грамоте, беседовал – но отнюдь не в революционном духе. И с солдатами Шабунин себя хорошо, вольно чувствовал, а к офицерскому бытию что-то не мог привыкнуть, старшие офицеры ловили его на упущениях и цукали. И даже в последних днях он был опозорен командиром батальона перед всеми офицерами: тот вызвал их всех в библиотеку офицерского собрания при оружии, вызвал Шабунина вперёд и выговорил, что на днях в трамвае он не потрудился полноуставно отдать честь моряку, капитану 1 ранга, а лишь привстал со своего места и отдал честь полусогнувшись. Шабунин залился краской под выговором. Но там в трамвае как-то некрасиво и неловко было бы вскочить и отмахивать на полный взмах, да и шашка же мешала.
Все последние дни многочисленных отсылок в заставы и караулы занятия в батальоне почти прекратились, но Шабунин пытался заниматься с оставшимися. Так и сегодня со своей полуротой «В» учебной команды он начал учебные занятия по обращению с винтовкой, они чуть не впервые её держали, ещё не умели толком ни заряжать, ни прикладывать ложе к плечу.
И так сегодня он мало знал, что делается в городе или тут, вокруг московских казарм, – как вдруг все они услышали близкие частые ружейные выстрелы – а холостых патронов у них в батальоне не содержалось!
Но тревоги по батальону не было дано, выстрелы утихли, Шабунин продолжал заниматься.
Прошло полчаса или больше – раздались выстрелы с Лесного проспекта, и много, перестрелка.
И тут Шабунина вызвал начальник учебной команды капитан Дуброва. Его всегда грозное лицо было перекошено. Он объявил, что мятежники бушуют всюду по Выборгской стороне, – и прапорщику Шабунину со своей полуротой немедленно выйти отрядом заграждения на Лесной проспект за ворота – и никого постороннего на территорию казарм не пропускать.
Шабунин осмелился напомнить, что его полурота имеет сегодня лишь второе занятие с огнестрельным оружием, – но Дуброва приказал поспешить с исполнением.
Пока строил своих неумех – к нему подошли ещё двое молодых прапорщиков в его распоряжение, Кутуков и Яницкий.
А когда выходили на Лесной через ворота в деревянном заплоте – подъехали сани с тяжело раненным, в живот, без сознания, смертно-бледным поручиком Вериго. И прапорщик при санях, из отряда.
Строй расступился, пропуская сани в ворота. Прапорщик остался тут.
А где отряд Вериго или остаток его? где он рассеян?
Противника тоже не видно было, Лесной почти пуст. А по ту сторону проспекта – пустыри, и тянулся забор, а за ним финляндская железная дорога.
Шабунин распорядился поставить две цепи поперёк Лесного, направо от ворот погуще, налево пореже.
И сам стоял при правой цепи.
И тут вдруг показался из-за угла и лёгкой быстрой походкой пошёл к цепи – студент-политехник, в студенческой фуражке и холодном пальто.
И такой он был родной, свой, привычный, до того лёгкая походка и взгляд, – Шабунин видел в нём своего, он ещё и не привык как следует, что сам-то в шинели и сам чужой.
А студент, озирая поперечный строй, который и не мешал одиночному проходу, – сразу выцелил Шабунина и шёл прямо на него.
Не знал Шабунин этого студента – но даже почти знал, до того он был знакомый, типичный, светлоглазый. И знакома была манера речи, как он спросил незатруднённо и громко, чтоб слышали и солдаты:
– Господа! Неужели будете в народ стрелять?!
Порывный, сшибательный вопрос! В Народ-страдалец, в Народ, перед которым мы извечно виноваты десятком образованных поколений, – в Народ, конечно, Шабунин стрелять не будет и не даст. Но этот общий, всем известный Народ – где он тут был сегодня на Лесном?
Да как раз в его безусой, неумелой, оробелой полуроте. Она и слушала: что ответит прапорщик?
Сердце Шабунина оставалось открытым и даже рвущимся навстречу этому студенту – но при солдатском строе и при других прапорщиках он не мог ответить ему в таких выражениях. И скрывая свою принадлежность к тому же ордену, удерживая взгляд и тон, как-то ж изменили его полгода военной службы, он постарался ответить сурово:
– Проходите своим путём, чтобы мне вас не задерживать.
Студент вскинулся, как не ожидал такого ответа, но больше наигрывая. И прошёл насквозь. Удалился.
Так и стояли на пустом Лесном. Лишь отдельные пешеходы, их пропускали.
Потом из-за поворота, с Тобольской, стали доноситься крики. Потом стал выезжать оттуда задним ходом, пятясь сюда, грузовой автомобиль-платформа с красным флагом на кабине, полный штатских и солдат, – а у края платформы стояли два пулемёта, и пулемётчики молча наводили их сюда, на полуроту. На штыках солдат тоже болтались красные обрезки, и красной же материи куски были прихвачены у кого к груди, у кого на рукав, в обмот. Так это было всё театрально, необычно – будто позабавить хотели полуроту и уж конечно не стрелять по ней, беззащитной.
А новобранцы, видно было, перепугались вусмерть, дрог пошёл по рядам.
Шабунин скомандовал цепи взять на изготовку.
Взяли.
Нет, только брали…
Нет, кто брал, кто не брал…
Никто не брал, а рассыпались из строя!
И стали убегать в малую калитку при воротах.
И всё это – мгновенно.
И по другую сторону от ворот цепь рассыпáлась – и в ту же калитку.
А грузовик – пятился, наставляя пулемёты.
И с него спрыгнул крупномордый преображенский унтер с красным флажком на штыке:
– Сдавайсь, благородия!
И думать некогда, и открывать огонь невозможно, да некому: рассыпался строй. Убегали, теснясь, давясь в калитку, крича.
И ещё застреляли откуда-то сбоку, кажется с насыпи железной дороги.
И оставалось четверым прапорщикам – только отступать к той же калитке.
И за последними втиснувшимися солдатами войти туда.
И запереть её на засов.
А полурота – как бесновалась, лишась рассудка. Не слушалась офицеров – но и не бежала, и даже теперь, через забор, кинулась защищаться: из соседнего штабеля хватали поленья и кидали их туда, через забор.
Солдаты стали неуправляемы. Снаружи толпа заорала, завыла – и солдаты отсюда тоже.
Но пулемёты снаружи не стреляли через деревянные ворота. (Может быть, те и обращаться с пулемётами не умели?)
Оттуда – стали сильно ворота толкать и раскачивать, и со звериным воем.
От ворот на казарменный плац вёл узкий проход между манежем и цейхгаузом – Фермопилы. И в нём осталось четверо прапорщиков.
Переглянувшись – достали револьверы.
И – протянули их к стрельбе, – отступая, отступая от ворот.
А ворота со скрежетом, треском – рухнули!