дали подменить себе и Государственный Совет: от общества выбирали туда ненавистников правительства, от Государя назначали туда всякую почтенную безпомощную рухлядь – разных, кого надо было утешить при отставке. И левые легко главенствовали там над правыми.
И прямо требовали эти пятнадцать: чтобы Его Императорское Величество решительно изменил направление внутренней политики, нынешнее правительство отставил бы и поручил формирование нового… которое управляло бы в согласии с народными представителями… То есть с Думой.
Да кого же и мог иметь в виду упорный честолюбивый Гучков, если не себя самого? С настороженной ненавистью он не пропускал из своего угла ни одного движения императора. А когда-то казался таким милым.
В отчаяние приводило Николая, что в одной и той же стране на одном и том же языке – такая невозможность объясниться.
А в народной душе – никак, нигде не видел Николай ни этой ненависти, ни этих подозрений.
И – снова шла непрерываемая езда между солнцем и снегами. Только теперь глодала тревога: Мариинский дворец? Что же там делается? Выйдя к завтраку со свитой, ощутил Государь, что они затемнены и тревожны. И правда, ведь он ничего не объявил им вчера за вечерним чаем о решении ехать в ту же ночь, и вообще не принято было объяснять свите мотивировки действий. Вот и сейчас за завтраком Государь не мог рассеять недоумений на их лбах, это было бы шокирующе необычно, неприлично. Разговаривали о погоде, поездке, разных мелких событиях.
А на станциях всё по-прежнему не было ни растерянности, никакого безпорядка, всё тот же аккуратный железнодорожный персонал и поставленные власти. В Смоленске вышел встречать губернатор. Все по линии знали о проходе императорских поездов и были подготовлены к безперебойному пропуску.
На какой-то малой станции стоял встречный эшелон пехоты, и тоже знали: часть уже выстроена была на платформе, впереди оркестр, остальные выскакивали из теплушек и пристраивались, – и все страстно заглядывали в окна, сопровождая поезд глазами, никто не знал, в каком из двух синих поездов, и в каком из десяти вагонов и у какого окна может находиться император, – но оркестр непрерывно играл «Боже, царя храни», и кричали непрерывно «ура». А тут Николай сжалился над ними, подошёл к окну – его увидели – и «ура» взмыло невероятной силы! Все лица солдат были одушевлены, восторженны – вид царя придавал им высший размах радости и самопожертвования.
И – что могли значить петроградские безпорядки, безумство Думы и безумство членов Государственного Совета?
Неподвижно и глядя светло Николай простоял у широкого окна до конца платформы, пока скрылся из виду ликующий полк.
Из Вязьмы дал в Царское ласковую телеграмму:
«Мысленно постоянно с тобою. Дивная погода. Надеюсь, вы себя хорошо чувствуете и спокойны. Много войск послано с фронта. Сердечнейший привет. Ники».
200
Бонч-Бруевич – комиссар по типографиям. – Гиммер хлопочет для «Известий».
Собственно, было крайне обидно и никаких оправданий тому быть не могло, почему Владимира Бонч-Бруевича не зачислили в Исполнительный Комитет Совета Рабочих Депутатов? Если он не был представителем никаких рабочих, так и кто там заседал – тоже не были представителями никаких рабочих. А «видным деятелем левого направления» он был, может быть, меньше Суханова или Стеклова, но никак не меньше Капелинского. Или чем издатель хуже журналиста для революционного управления? Тут сильно виноват и Шляпников, он-то мог бы выдвинуть видного большевика. Но последнее время отношения Бонча с Центральным Комитетом большевиков были неважные, оттого и произошло.
Обидно было ему, ещё пятнадцати лет отроду определившему себя как марксиста (а брат Михаил пошёл лакействовать на царскую службу), и с тех пор столько революционных заслуг, и научная операция с Распутиным, как он прикрыл его сектантство, и даже в последние дни заслуга: убедил казачьих сектантов не стрелять, и чтоб те передавали другим казакам, – а теперь, в день торжества, оказаться не у дела?
Вчера Бонч перепоясался армейским ремнём по выпученному животу, нацепил огромный револьвер, ходил тут среди них, толкался – но избраться в Исполнительный Комитет так и не удалось. Хорошо, он стал комиссаром по типографиям. Пошёл захватил типографию «Копейки» на Лиговке – это оказалось очень просто, никто ему не сопротивлялся – и ночью выпустил первый номер «Известий» Совета.
Начало было простое, но потом создался ряд осложнений и воздвигся ряд опасностей, из-за которых Бонч уже посылал в Таврический две самых решительных записки, наконец явился вот и сам и вызвал Гиммера с заседания ИК.
Собственно, Гиммеру не была поручена опека над «Известиями», и он мог бы этим вопросом не заниматься. Но как самый дальновидный член ИК он не мог от себя этой обязанности отклонить. Когда Бонч стал грубо нападать, что всё их заседание тут и все разговоры ничего не стоят без выпуска «Известий», что только то реально существует, что напечатано в газете, – Гиммер не мог не признать в этом большую правду.
Бонч жаловался на такие обнаруженные трудности: хозяева не сопротивлялись захвату, но типографские рабочие, несмотря на революцию, хотят получать за свой труд оплату, и значит, нужны деньги. Потом: ввиду непрерывности работы, он не может отпускать рабочих из типографии – а значит, нужно их чем-то кормить. Потом: раз весь город знает теперь, где печатаются «Известия», – возникает большая опасность нападения чёрной сотни. А поэтому – ему нужна охрана, не меньше сорока человек, и с пулемётами, расставить их по всему кварталу. Одновременно это будет и железная диктатура против типографов. Но охрану тоже надо постоянно содержать и значит кормить. И вот это всё Бонч просит Совет Депутатов ему обезпечить – всего на 100 человек.
У Гиммера мелькнула эпиграмма, ходившая про Бонча:
С своей бончихою голодной
Выходит на дорогу Бонч.
Ещё проверить надо – шестьдесят ли у него рабочих. Но так или иначе – проблему неизбежно решать.
А уже почувствовал себя Гиммер представителем революционной власти. И как имеющий власть отвечал решительно:
– Хорошо, Владимир Дмитрич. Денег – у Совета тоже пока нет, но и платить их не сию минуту. Поэтому можете обещать рабочим любые условия, лишь бы печатали. А продукты – будем доcтавать, сейчас я этим займусь. И охрану – тоже будем добиваться.
Но над маленьким юрким Гиммером Бонч-Бруевич возвышался пузатой бочкой:
– Не добиваться – а охрану надо прислать немедленно! Уже скоро стемнеет, а на тёмное время мы остаться так не можем! Нас чёрная сотня разгромит.
Хорошо. Пообещал Бончу. Расстались.
Действительно, что-то надо было делать. Но что? Трудность действовать, когда тебя никто не знает, ни по имени, ни в лицо. Гвоздева – многие знают, а тебя – никто.
Где-то в дальнем углу Таврического дворца создаётся продовольственный склад революции. Но просто выписать наряд и послать – не могло помочь: там и читать его не станут, там и подписей членов ИК не знают. И на каком бланке? И кому именно писать? Значит, надо было идти на склад самому.
А идти – это значило теперь в Таврическом: пробиваться локтями. И что за безумная, безсмысленная толпа? Что они все сюда согнались? чего они хотят? на что они тут рассчитывают? Нельзя было не озлобиться, когда пробиваешься по делу, – а эти тупые спины и рожи всё тебе перегородили. Через сквозняки, по скользкой жиже, набравшейся на полах, – искать эту дверь, искать эту комнату.
Так у Гиммера много ушло времени – добиться до склада. там какой-то неизвестный распределял продукты по своему усмотрению, а все его дёргали. Ещё надо было вниманье его привлечь к себе, ещё надо было увещать. Наконец выписал ордер. Но забирать продукты не на чем. Теперь искать автомобиль и кто будет сопровождать. И охрану к автомобилю, чтобы не разграбили по дороге. И подгонять его к складу.
А само собой надо же было хлопотать главную охрану. Это уже надо добиваться до Военной комиссии. И Гиммер отправился туда.
Каждый член комиссии (он же и заместитель председателя) действовал, как успевал, окружённый каждый десятком претендентов и жалобщиков, получал донесения, отправлял распоряжения, велел создавать команды и ни в чём не мог быть уверен.
Гиммер добился внимания Филипповского, эсера, самого тут близкого к Совету человека. Но и энергичный Филипповский уже измотался и отощал. Он согласился, что «Известия» надо охранять, но не только не было у него сорока человек с пулемётами, а даже начальника такой команды он не мог назначить. Какие-то офицеры толпились тут, как будто спрашивая назначения, но когда Филипповский стал им предлагать начальствование над типографской командой – никто не повиновался, ссылаясь на другие более важные миссии или отсутствие людей.
Гиммер отчаялся и пошёл сам толкаться меж праздных офицеров, ища добровольца. Какой-то хорунжий зрелых лет согласился, но только чтоб команду ему представили, у него никого не было. Назначение хорунжему подписал инженер Ободовский – но отряда так и не было.
Что ж, Гиммеру самому надо было найти и отряд? выйти сейчас к солдатам и агитировать? Вот к этому он не был готов. Выйти и говорить перед толпой он никак не мог, он заранее знал, что будет неуспех, предчувствовал, что несолидность фигуры и совсем уж не военная манера сразу подорвут его речь.
Но был же человек, как раз для этого и созданный, – Керенский! Вот и решение задачи: во многотысячьи Таврического дворца разыскать теперь Керенского – и его убедить собрать отряд. Никого другого, пожалуй, найти было в этой массе невозможно – но Керенского можно, потому что он был самый броский, самый популярный, и к нему вели следы.
Он нашелся в глубине думского крыла. В той комнате по крайней мере двадцать человек одновременно требовали, осаждали и достигали его, и Керенский, быстро поворачиваясь, перебегая и обрывая собственные фразы, старался не только понять и удовлетворить этих двадцать, но – понять и обнять, насытить и обслужить всю необъятную Великую Революцию, которая разрывала ему грудь! Он – один был на это способен! Он – чувствовал так. Он был – в струне и на месте! Зложелатель со стороны мог бы придумать, что его худое, вдохновенное, горящее лицо несколько загнанно, – на самом же деле он переживал неисчерпаемый подъём и имел силы совершить ещё тысячекратно.
Гиммер оценил и пожалел, что в таком состоянии Керенский вряд ли может охватить все основные пружины стратегической и политической ситуации, – но свой конкретный вопрос он ринулся протолкнуть через него и для этого цепко схватил его за пуговицу сюртука и уже не отпускал.
Не только риск несвоевременно потерять видную пуговицу, но и отзывчивость Керенского услышать каждого из двадцати и ухватить проблему – помогли Гиммеру. Да он и воспользовался самыми грозными словами о Судьбе Революции – и острое сознание прорезало