знак признания её.
Ничего больше не оставалось. Хорошо. (Незаметно и без боя дворцовый гарнизон включался в бунтующий.)
Но торжество было в том, что избегнуто кровопролитие.
Тут – передали из почтовой конторы по телефону, несказанно обрадовали государыню новой телеграммой от Государя, уже из Лихославля. Он подтверждал, что завтра утром надеется быть дома.
Ну слава Богу! Ну слава Богу! Завтра будет сам, и кончится эта неизвестность. (Едва ли не впервые в жизни она воспринимала своего мужа как твёрдого повелителя.)
Всего оставалось пронести бремя императорской власти – до утра.
Но тут стали докладывать, что дворцовые части в смущении, на них подействовали вести и угрозы извне. Были даже глухие намёки – уйти из дворца.
Офицеры обходили свои роты и подбадривали, что наступил момент доказать на деле свою преданность Государю.
О нет, не так! Тут – знала государыня приём. Сколько раз, какое воодушевление, восторг испытывали все полки, которые объезжал смотрами Государь, да ещё с наследником. Надо понимать эту немудрёную народную душу: они – обожают царственную семью и на царских глазах готовы на всё.
И Мария Антуанетта сейчас пошла бы обойти строй своих швейцарцев.
И решила императрица: сама обойти фронт своих войск в дворцовом дворе. Её предупредили, что очень холодает. Но она как будто забыла свои безчисленные болезни, никогда она не двигалась так уверенно, как эти дни.
Вот сейчас они взглянут на неё, верные души, – и воспрянут, и выпрямятся, и будут готовы на любой смертный подвиг!
Большой дворцовый двор был освещён сильным электрическим светом – и в нём выстроили в карре несколько рот. Мороз набрался – 23 градуса по Цельсию, и крупно вызвездило небо сквозь всё электрическое осиянье. Слышались постреливания и песни в тёмном Царском Селе. Выстроенных предупредили не отвечать на приветствия громко.
На высоком крыльце распахнулись широкие двери. Вышли и стали по сторонам два нарядных лакея, над собою подняв серебряные канделябры с зажжёнными свечами, хотя и не добавлявшими света во дворе.
В шубе и белом пуховом платке вышла высокая, ровная, жёстко-величавая императрица, на закинутой голове как бы неся невидимую корону.
Рядом с нею в меховой шубке шла полноватая миленькая 18-летняя Мария, совсем без величия.
Войскам негромко отчётливо скомандовали.
Снег скрипел под ногами.
Царица и царевна обходили ряды, кивали, улыбались – ведь они не могли ни взять к козырьку, ни скомандовать сами.
А сказать солдатам что-нибудь отчётливо и громко – царица не нашлась, да и опасалась своего акцента.
Можно было что-то говорить негромко офицерам, даже непременно надо было говорить. А – совершенно нечего, неудобно, не придумать и столько фраз.
Разве:
– Как холодно! Какой мороз.
От мороза или чего, но лица многих солдат были хмуры, никак не сиял всеобщий восторг, не прорвался в полугромких ответах рот, – и сама государыня уязвлённо заметила это.
Смотр – тоже оказался трудным императорским делом.
Августейшие особы – обошли, ушли. Надо было бы ещё спуститься и к тем частям, кто оставался в подвалах, но уже отказывали ноги императрицы. Она уже падала.
Со двора водили солдат – группами в коридор 1-го этажа и там поили чаем.
Часовые при орудиях прыгали, чтобы согреться.
В тёмном с заревами отдалении слышались пьяные голоса и редкие выстрелы.
229
Царский поезд в Вышнем Волочке. – В Бологом.
Поезд со свитою, литер «Б», шёл на полчаса раньше императорского поезда, литер «А». Перед десятью часами вечера в Вышнем Волочке от жандармского подполковника узнали: в Петрограде Николаевский вокзал горит, новый комендант вокзала всего лишь поручик Греков приказывает всем начальникам станций сообщать ему обо всех без изъятия воинских поездах, их составе, количестве людей, роде оружия – если они имеют назначением Петроград. И поездов этих не выпускать со станции без разрешения Временного Комитета Государственной Думы.
Это, очевидно, касалось экспедиции генерала Иванова – о ней уже прослышали в Петрограде. Впрочем, опоздали: генерал Иванов уже, вероятно, в Царском, и верные полки стягиваются к нему.
Но если так следили за воинскими поездами, то тем паче за императорскими? Каждый переход их от станции к станции отмечался в мятежном Петрограде – и там что-то готовили против них?
Но если так – надо же было что-то предпринимать, нельзя же было ехать так безоглядно!
Что думал Государь?
Однако не было указаний свитскому поезду останавливаться и ожидать. Единственно они могли – оставить на станции связного для Воейкова с изложением обстоятельств.
Через полчаса после литера «Б» подкатил к Вышнему Волочку императорский литер «А». Воейкову были доложены все опасения свитских.
Воейков сумел поставить себя так гордо и независимо, будто ему одному принадлежало не только решение о пропуске или непропуске каких-то известий к Государю, но и само решение по этим известиям.
Ничего не ответив свитскому и ничего не выразив надменным лицом, он перешёл по платформе и поднялся в вагон к Государю.
Через несколько минут императорскому поезду было дано отправление дальше.
Светло-успокоенное настроение сегодняшнего солнечного дня, особенно после ликующих солдатских приветствий, – с сумерками, с темнотою и с тревожными известиями угасло в Государе. Он курил по полпапиросы, вдавливал их в пепельницу.
Унизительно, но на просторах и железных дорогах его страны распоряжался даже не Родзянко, не Гучков, – а какой-то Бубликов, какой-то Греков… От этого одного заполнялась душа скучливым омерзением.
Он – не понимал, как это могло происходить – да ещё во время войны?
Лишь спокойно-упорядоченный, подчинённый вид проезжаемых станций успокаивал, что всё остальное был налёт какого-то бреда.
Если принять всё это всерьёз – что возникло противодействие Государю на просторах его государства, – то, может быть, надо было применить ещё более решительные меры? Привести в действие главные силы?
(Да не вернуться ли в Ставку?..)
Ни с кем, ни с единым человеком, однако, не мог он посоветоваться! – ни меньше всего с Воейковым, о котором правду всегда говорила Аликс, что он плохой советчик, что его надо осаживать, и даже – не настоящий друг, но держит нос по ветру.
Как бы это вдруг: повернуть в Ставку? А Аликс и больных детей покинуть на произвол судьбы?
Что должна она испытывать, бедняжка ненаглядная, в самой близости разбойного мятежа? И он обещал ей завтра утром быть.
Да и как такой поворот выглядел бы перед тем же Воейковым? перед всеми придворными? Потом и перед Алексеевым?
Монарх бывает скован в движениях больше, чем любой подданный.
Окончательное решение он мог принять, только достигнув Аликс.
Катили дальше. Гладко шёл поезд по отлаженной Николаевской линии.
Государь не находил, чем заняться до вечернего позднего чая. Не читалось. Много курил.
Вспомнил свою безпричинную грудную боль позавчера на литургии, так и не разгаданную, – боль при наиздоровейшем сердце и всём теле. Не было ли это каким-то знаком или предчувствием, угаданием на расстоянии?
В Бологом ожидался встречный фельдъегерь из Царского Села и новости от Аликс. Но когда пришли в Бологое близ одиннадцати вечера – не оказалось фельдъегеря. Вместо этого свитские раздобыли ходивший на станции листок за подписью Родзянки: о создании временного комитета Государственной Думы, который перенял всю власть от устранённого Совета министров в целях восстановления порядка.
При бушевании черни это могло быть и хорошо – но слишком давне было недоверие к Думе, всегда интригующей против Государя. И редко кого Государь так упорно не любил, как Родзянку. В перенятии же власти от Совета министров было и дерзкое самозванство.
А само Бологое – совершенно спокойно. И до Тосно, поскольку были сведения, повсюду охрана и никаких безпорядков.
И уже так близко оставалось до Аликс – к утру уже можно быть с нею! Как же не ехать дальше?
Как любил про себя повторять Николай: сердце царёво в руках Божьих.
230
Злоключения полусотни Конвоя. – Идут к Караулову.
Положение конвойцев Его Величества было особенное, высокое, в родных станицах аж глаза закатывали: охраняет самого Царя! И верно: раз уж зачисленный в Конвой (по виду, по лицу, по покровительству), казак становился если не членом императорской фамилии, то спутником её. Он много раз в простой обстановке и разных чувствах видел и царя и царицу, сопровождал их в поездках, конно охранял парки, где они гуляли, стаивал вблизи комнат, где они разговаривали, нередко и по-русски, был знаем ими по фамилии, привыкал к их небожественности, а к своей, напротив, довечной обезпеченной поднятости над положением простого казака. Не приходилось ему томиться по смене обмундирования, по увеличению содержания, по праздничным подаркам, – всё это приходило неизменной чередой, как и рождественская ёлка конвойцев с непременным посещением царя, царицы и дочерей. А обязанности были: лихо выглядеть в своём страшном убранстве, чернолохматой папахе над красной или синей черкеской при белом бешмете, сапогах без каблуков, внушительно стоять на постах, весело-отчётливо отвечать на приветствия, а при свободе от дежурств и кончив утреннюю уборку коней – хоть прыгать в упругую чехарду с такими же застоявшимися товарищами.
Собственный Его Величества Конвой со славою состоял при особах императоров уже 106 лет (ни разу не вступивши за них в бой), и в этом была гордая устоенность его.
Пять сотен его в начале 1917 года распределялись так: по одной кубанской и терской сотне в Могилёве, при Ставке, по одной – в Царском Селе, при дворце, пятая сотня – частью в Киеве, при вдовствующей императрице, а частью – 37 человек, 2 офицера, денежный ящик, имущество Конвоя и запасные лошади – в Петрограде, в подворьи между Шпалерной улицей, куда выходили ворота, и Воскресенской набережной, куда выходило несколько офицерских квартир.
Гой, беда! ворота выходили на Шпалерную! И так эта полусотня попала в самый вихревой захват революции – хуже нельзя. Находись она где-нибудь на улицах дальних, она ещё долго могла бы пересиживаться за запертыми воротами: провиант и фураж у неё были.
В первый день, в понедельник, отсиделись благополучно – всё это чертобесие сновало по Шпалерной мимо, не озираясь по бокам. Даже когда солдаты вроде гуляли, руки в карманы, цыгарки в зубах, зрелище невиданное, – и то как будто всё гнали куда-то с поспехом. Но уже с вечера вчера стали в ворота сильно и пьяно стучаться. А нонче с утра и вовсе жизни не стало: стучащая прикладами и стреляющая толпа по Шпалерной ломилась во все запертые ворота подряд, добиваясь, что за ними. Не то чтоб особно к конвою, который не имел же вывески, а ко всем кряду: что там прячут?
Вывески Конвой не имел, но черкески, но вызывающие папахи – тут, посереди Петрограда, в такой день, не могли не привлечь зарьявшейся толпы: что-то особое, не как у всех.
А ворота открыть – не избежать.
Так прибеднились, и офицеры тоже. Были у конвойцев такие «казачьи шубы», вроде лёгких полушубков нагольных, не имеющие на себе никаких воинских отличий и надеваемые обычно под черкеску, когда холодно, – остались теперь