полезное, – никак не приходилось. Сидеть под этой новой слякотью – было оскорбительно.
Но – сам Свечин никогда не был водитель войск, а – штабной мыслитель. Он – понимал, а сделал бы кто другой. И над ним все были такие же – совсем лишний в Ставке Клембовский, и генерал-чиновник Лукомский, да такой же, в общем, и Алексеев, да такие ж его и Главнокомандующие – что Рузский, что Эверт, что Иванов, – все они безкрылые топтуны куропаткинской школы, удивительно все обминули скобелевскую!
Уже полтора года Ставка прочно сидела в Могилёве, с четырьмя вагонами одноконной плетущейся конки, с двумя кинематографами, множеством еврейских лавочек вокруг стен Братского монастыря, а извозчики поили лошадей у водонапорной башни, – впрочем, в губернаторском доме, где теперь Государь, когда-то революционерка стреляла в губернатора. Офицеры Ставки жили в реквизированной гостинице «Бристоль», имея собрание в переделанном кафе-шантане. Для минувшего спокойного года штаты были избыточны: в одной генерал-квартирмейстерской части без Лукомского 2 генерала, 14 штаб-офицеров и ещё несколько обер-офицеров. И прошлые месяцы не слишком были напряжены руки к работе, а теперь и вовсе ослабились, ото всей обстановки. Только убеждённые энтузиасты приходили вечером поработать до одиннадцати. Иные же и во время дневных занятий разговаривали о назначениях, о повышениях и наградах, о постороннем, почитывали газеты, рассказывали анекдоты. (А в дипломатической канцелярии и морском штабе даже складывали разрезные картинки.) Алексеев сам работал неотрывно, но другим замечаний не делал. Не делали и ниже, так оно и плыло. Только Гурко тут всех подстегнул и погонял.
Некоторые офицеры Ставки, особенно не служившие при Николае Николаевиче, но понаслышке, очень ждали теперь его приезда, надеясь на его крутой нетерпеливый нрав, как он Распутина обещал повесить, – неужели же смирится перед расслабленным Петроградом? Он – не размазня, как Алексеев. Иные повесили в кабинетах портреты великого князя.
Но не Свечин. Он-то хорошо знал, что великий князь – одна декорация.
А между тем продолжал оставаться в Ставке отрекшийся Государь, безцельно, – и уже начинал стеснять своих бывших подчинённых. Можно было встретиться с ним во дворе, на площади, на улице, – увеличивалась неловкая напряжённость. Распространялось в воздухе, что теперь предосудительно, если не опасно, выказать рьяную верность или почитание – показаться смешным? старомодным? противореволюционным? – это ощущение быстро входило, скрадывая впитанную вековую верность трону.
А раньше всего проявилось в обслуге. Передавали в Ставке, что придворный парикмахер отказался подбривать отрекшегося императора – и вызывали другого, из города. Самому Государю – не сказали, конечно.
Но хотя к стратегии ослабели все взоры – она продолжала нависать и жить, и кто-то должен был заниматься её выкладками, и это был генерал Свечин и группа с ним, отчасти по долгу, отчасти по интересу.
Вообще, в кампанию Семнадцатого года Россия вступала неузнаваемо снабжённой и уверенной. Но расстройства подстерегали со всех сторон.
Зимой война как будто и замерла, но не совсем. На несчастном Румынском фронте, губительном прирезке к русскому фронту, при румынской неразберихе общей и особенно в железных дорогах, куда вдаль не хватало нам подъездных путей, – ещё ползимы наступали немцы. Как изувеченный орган, хотелось бы этот румынский фронт даже отсечь от здорового тела, освободиться. Но напротив, в ноябре на конференции союзников в Шантильи (наши представители не ожидали, сплоховали) был принят совершенно идиотский план кампании 1917 года: все русские силы гнать именно туда, в это худое горло, на Болгарию, чтобы вывести из строя именно её. При хороших дорогах это, может быть, было России и выгодно, путь на Константинополь, но при нынешних…
Гурко, приняв должность, тотчас спохватился и деятельно боролся с этим дурацким планом, с этим насилием союзников над нами, как всегда, – но отменить его и получить равноправие наступать на главных немецких фронтах удалось лишь на петроградской конференции в феврале – и только с этого момента можно было планировать сражения на главных полях, а до того обязаны были вести подготовку в сторону Болгарии.
Когда же перенесли внимание на германский фронт, то выявились разногласия между Главнокомандующими: наносить ли один мощный удар и тогда на каком фронте? или несколько? Решено так и не было, и Главнокомандующие составляли каждый применительно к своему фронту. Но с прошлого года понравился успех Юго-Западного против слабых австрийцев, и это склоняло (и больной Алексеев прислал такую записку из Крыма) поручить главный удар снова Брусилову, а другим – подсобные.
Наконец с февраля пошла и эта разработка, как всегда не столько сводясь к увлекательным жирным стрелкам напробой линии фронта, сколько к числу людей, лошадей, штыков, сабель, орудий, снарядов разных калибров и типов, вагонов, паровозов, топлива, металла для ремонтных работ, рабочей силы, которой уже не хватало во внутренних губерниях России из-за чрезмерной мобилизации (тут грешил и Николай Николаевич, и Алексеев, и Государь), а значит – к привозу инородцев Туркестана, китайцев, персов, а затем же кормлению их всех в прифронтовой полосе, а значит опять – к подвозу, продовольствию, неубранному хлебу и заготовке дров.
А весь февраль ещё бушевали вьюги, прервавшие снабжение именно Юго-Западного фронта. И фронт дошёл до состояния, которого не бывало с начала войны: когда муки оставалось на 10 дней, сена-соломы на два, а зернового фуража даже меньше чем на день, и чуть прервись ещё подвоз – мог бы начаться падёж лошадей. (Если, конечно, верить донесениям Брусилова, а каждый фронт приуменьшает свои запасы.)
И вот – началась петроградская революция. Остановились, уже две недели, все главные военные заводы, прекратился поток снаряжения. Проволочить фронт ещё и через это расстройство – сильно удлиняло подготовку.
Свечин продолжал разрабатывать наступление – да будет ли оно?
Разгадывали и германские намерения: воспользуются ли нашим разбродом? Хотя и подвозили немцы боеприпасы к Северному фронту, кое-где аэропланы отметили подготовку дорог, – но ничего похожего на тот бум, как кричали газеты, пугая публику, что немец идёт на Петроград. Наша революция – им кстати как нельзя.
Но прикатила опасность не от немцев, а от дорогих союзников. Французское и британское командование в согласии назначили день общего наступления на Западном фронте – 26 марта, а наступление русских армий должно начаться если не в тот же день, то лишь короткими днями позже, чтобы не дать противнику распоряжения резервами.
Свечин только посвистал. Оставалось меньше чем три недели! Если бы не случилось революции – это было бы допустимо, хотя и с мятелями, перебоями, всеми сложностями затянувшейся зимы. Но – теперь?.. Если революционный развал пойдёт вот так и дальше – станет сомнительным не только когда, но и – вообще способна ли будет наша армия перейти в наступление?
Однако же и за горло брали союзники – и что теперь Алексееву отвечать? Как будет выворачиваться старик? – сегодня такой осунувшийся, больной, с захмуренным лицом.
Сегодня уходил Свечин на обед с тем, чтоб вечером не прийти.
Частная жизнь даёт нам выход изо всех безвыходных положений.
С октября он не ответил ни на одно взывающее письмо жены, а завёл себе тут расчудесную любовницу. И пошёл теперь к ней.
Она – полька была. Какие во всём мире бывают одни только польки. Кто не знает – тому не описать.
490
Высокое настроение Государя. – Составляет прощальный приказ по Армии.
И наконец вчера – долетело родное дыхание от ненаглядной умницы Аликс! – всё, как металась она, как мучилась, – на пересложенных листках из подкладки шубы извлекла капитанская жена, – не боялась, преданная, привезти. Письмо от Аликс, и записочки от Марии, одной здоровой. Уединясь, целовал их. Три и два дня разделяли от писанья до прочтенья – а зияла целая провальная вечность. Павел привёз ей жестокую весть об отречении – но и та не сломила её мужественное сердце и тем более не нарушила её обычное высокое понимание жизни: «Господь Сам милует и спасёт их». Вопреки событиям, она верила, что всё будет снова хорошо, и даже снова он будет на престоле.
А что? Всё может быть. Всё в Божьих руках.
Главное, верно замечала Аликс: он не нанёс ущерба самой короне. Пожалуй, он это и чувствовал, – но сказала первая она.
И даже на следующий день, когда в Царское Село новости приходили всё хуже, арестовывали офицеров близ самого дворца, заменяли их выборными, – Аликс верила, что войска очнутся.
Она не верила другому: что их куда-нибудь, когда-нибудь отпустят. Эти дни и Николаю казалось странно: ведь он – частное лицо, почему не пускают ехать? Но вот – отпускали. Пришло разрешение от правительства на его вопросы о Царском Селе и об отъезде в Англию. От самого Георга ответа ещё не было, – но какой может прийти, кроме самого радушного? И Хенбри Вильямс уверен, что английское правительство не будет возражать против приезда русской царской четы.
И скоро, осиротевшие, они будут тихо грустить где-нибудь на широкообзорном балконе Виндзора.
Боже, сколько свежести и сил добавилось от драгоценных писем! Обняло душу. Снова можно жить. Обогащённый, взволнованный, Николай гулял в садике раз и второй раз, выхаживался.
Своими письмами Аликс разрешила его от прошлого – поняла и простила, без его объяснений.
Переполненный, как отблагодарить, придумал такую телеграмму (теперь поучишься хитрости!): «Благодарю за подробности», – и она догадается, что дошли тайные письма! Остроумно. И ещё, о чём можно: «Здесь совсем спокойно», – значит, нет дерзких наскоков, оскорблений – да и революции самой нет. «Старик с зятем наконец уехали в деревню», – пусть порадуется за старого Фредерикса, облегчится сердце хоть за них двоих.
Хотя на самом деле, нет, не легко добраться нам до успокоения: сегодня передал Алексеев, что Фредерикс арестован в Гомеле. Бедный, бедный, дряхлый! С каким сердцем могут арестовывать такого? И откуда такая ненависть? И в чём он виноват?..
В Могилёве было спокойно, да, – только очень тоскливо. Невыразительные лица свиты не располагали ни к какой откровенности. Да и не привык Николай ни на кого – кроме жены и матери – перекладывать свои страдания и обиды, никому открываться. Да что он успел усвоить от отца, так именно эти качества монарха: самообладание и спокойное достоинство.
И как же эти дни облегчила Мамá своим приездом! Как уютно завтракали и обедали с ней, и проводили вечера. Последние годы мнилась натянутость между Мамá и Аликс, Мамá многое не одобряла (Аликс же никогда не осуждала её) – но вот всё снова было хорошо, прощено и понято.
А сегодня с утра явились в губернаторский дом два совсем юных офицерика – один конвоец, другой лейб-гвардии Московского полка, – каждый ещё с одним многосложенным спрятанным письмом от Аликс! Они добирались пять дней! – им трудней, чем женщине,