И вот мы, мирная деловая организация, включили в свою программу – переворот, хотя бы и вооружённый! (Бурные аплодисменты.)
Гучков стоял перед ликующим залом, запрокинув голову. Вот наступило время! – теперь он открыто, с трибуны, мог заявить о планах переворота. Не в точности так было, но сейчас всё легко сливалось и сплачивалось, чуть-чуть выправлялось в памяти, чтобы быть стройней, и брался реванш невзятого переворота. В эту минуту Гучков особенно любил слияние своего замысла и своего торжества. (И сколько милых дамских лиц! Никогда не стареет тяга в человеке.)
– Но, господа! Этот переворот был совершён не теми, кто его сделал, а теми, против кого он был направлен. Заговорщиками были не мы, русское общество и русский народ, а сами представители власти. Почётным членом нашей революции мы могли бы провозгласить Протопопова. (Смех.) Это был не искусный заговор замаскированной группы, младотурок или младопортугальцев, а результат стихийных сил, исторической необходимости, – и в этом гарантия его незыблемой прочности. («Браво! Браво!») Перед нами – великая творческая работа, для которой потребуются все гениальные силы, заложенные в душе русского народа. Мы теперь должны – победить самих себя, вернуться к спокойной жизни.
«Самих себя» он имел в виду – буйных солдат.
– Я верю, что Россия выйдет из невероятно тяжкого положения, к которому привела её старая власть. Я со всех сторон вижу, как проснулись дремлющие угнетённые народные силы.
И даже слишком проснулись…
– Никогда ещё не было такого энтузиазма к работе. Правительство уверено, что падение старого режима увеличит интенсивность работы. С верой в светлое будущее русского народа…
Весь зал встал, и долго-долго-крепко аплодировали – и из этого упругого ветра набирался Гучков сил вести два военных министерства, что он, в самом деле, приуныл?
516
Арест царя глазами генерала Алексеева. – Требования союзников и соображения Алексеева. – «Известия» со статьей против него. – Использован.
От самого приезда комиссаров и все проводы Государя – мучительно дались генералу Алексееву. И почему «комиссары», когда они просто депутаты Государственной Думы? Потом старший из них, Бубликов, – таких острых, опасных людей Алексеев из опыта своей жизни и вспомнить не мог. Решительный, а глаза бегают, напряжённый, но и раздёрганный, то и дело всё оборачивался, будто ожидая, что кто-то стал за его спиной. Так и видно было, что он всех тут, начиная с Алексеева, подозревает в замысле, заговоре или подлоге. А ещё его манера вести себя, с задавашеством, голову закидывать, – в чужом месте, да в Ставке! – очень коробила. Первый раз за все эти десять дней Алексеев ощутил революционный Петроград не по аппарату, но через этого Бубликова, – и шершисто же по коже! Неужели теперь так и будет, и все из Петрограда будут приезжать такие?
И подумать, что именно этому Бубликову как радетелю железнодорожных перевозок, не представляя его лица и поведения, Алексеев неделю назад своими руками отдал все железные дороги страны, а значит – и весь ход событий.
Повидав – пожалуй бы не уступил.
А уж теперь ничего не оставалось, как уступать дальше. Два часа с ним здесь – продержаться вежливо, предупредительно, что ж по-пустому портить отношения?
И как же строили петроградские! Всё тяжёлое почему-то продолжало падать на Алексеева: и горечь объявить Государю об аресте. Бубликов, со всей своей дерзостью, не брался.
Всё больше Алексеев теперь понимал, что за эти дни – много они поработали его руками.
Тяжело он вволок свои ноги в салон императрицы-матери, шагом не генерала, но удручённого старика.
Посреди салона, уже ожидая его, стоял без папахи тоже не Государь, и не полковник, не кубанец-пластун, но 48-летний простоватый, усталый, ещё на дюжину лет загнанный человек и, не скрывая тревоги, расширил глаза на Алексеева.
Отъезда он ждал, но почувствовал что-то и смотрел: чем ещё ударят его? Отменят ли отъезд? Не пустят в Царское?
И огрузло старое сердце больного Алексеева, и окоснел язык, так неподъёмно ему стало объявить. Зачем он взялся?..
И не было сил смотреть в большие доверчивые, добрые глаза царя.
Ища как-нибудь помягче, пообходнее, Алексеев тихо, смущённо бормотал, что Временное правительство с этого момента… как бы… просто в качестве временной предупредительной меры… в основном, чтоб оградить от революционных эксцессов…
Приняв удар лбом, Государь ещё шире раздрогнул веками и стал сам успокаивать Алексеева – не расстраиваться.
Стояли друг против друга наедине – последний раз из стольких раз, когда их соединяла привычная служба. Вот самое страшное было сказано – и ничего. Теперь бы – что-нибудь помягче?
Повспомнить?..
Никто не мешал, не контролировал – сказать сейчас любые почтительные или преданные слова. Но – не шли. Что-то внутри обвалилось, загородило, ничего такого не мог Алексеев вымолвить.
С облегчением, что обошлось гладко, Алексеев ходил потом по военной платформе. К депутатам. И назад к императорскому вагону.
Но неизбежно было зайти ещё раз, попрощаться. Опять тяжело. Зашёл. В зеленоватом салоне Государь широко раскрыл руки и крепко обнял Алексеева.
И благодарил, благодарил его за всё.
И не просто ткнулся в щёки, но трижды взаправду поцеловал генерала.
Ещё с платформы, под козырёк, Алексеев почтил начавшийся отход Государя.
Пошли, пошли голубые вагоны с орлами. И подбирался обычный жёлтый второклассный с депутатами-комиссарами. И Алексеев подумал – нельзя их не поприветствовать на прощание. Но отдавать им воинскую честь – было бы неуместно. А вагон вот приближался, и что-то надо было сделать. Просто помахать рукой? Тоже не для генерала.
Растерялся. И перед комиссаровым вагоном – снял фуражку. И приклонил голову.
И тут же пожалел.
Возвращался в штаб – в смутном состоянии. Обиженным, униженным. Использованным.
И опять погрызало это чувство – как будто вины перед Государем. А вины – никакой не было. Какую можно было назвать? Разве только: вчера в ночь не предупредил об аресте.
Но всё равно это не помогло бы Государю. А только испортило бы ему настроение раньше.
Смутное, мерзкое состояние. От такого состояния только и было одно верное средство – работа.
А работа – всегда ждала, не придумывать. Неодолимые расчёты транспорта, продовольствия, топлива. А к ним теперь – и припирающее требование союзников: начать наступление 26 марта!
Ах, как вам легко пишется.
На все налегшие обиды – ещё эта налегала, от союзников. Поразиться надо: до какой же степени они никогда ни в чём не полегчали, не сбрасывали русским! И не помнили наших жертв – ни самсоновского выручания, ни двух ещё в Восточной Пруссии, ни брусиловского. И постоянно вмешивались в русскую стратегию. И не делились снарядами. Никогда ни в чём хорошо не помогли, посылали помощь только от избытка. И требовали, и требовали русских войск к себе на фронт. И навязали румын. И настаивали назначить общего Верховного – из французов. И вот теперь – 26 марта.
И англичане, и французы только в том и проявляются, что постоянно видят одни свои интересы.
Не имел права Алексеев в ответе раздражиться, выйти из рамок, – а сказал бы он им!
Но и наше новое правительство и новоиспеченный военный министр – они-то разве понимали наше состояние, подорванное десятью днями революции? Один Алексеев по своему положению только и мог охватить во всём объёме. Но тем более не должен был он держать это при себе. Все сношения с правительством эти дни – короткие дёрганья, по слишком срочным, но и преходящим вопросам. А не могла бы верхушка правительства сама приехать сюда да вникнуть?
Ничего, у Алексеева хватит терпения написать предлинные объяснительные телеграммы и Гучкову, и Львову.
Тут даже рисовалась возможность взять у них компенсацию за своё перед ними унижение. Тряхнуть их, что они ни о чём не ведают.
И – погнал, погнал мелкие петельки строк.
Это началось ещё с румынского вступления в войну, оно лишило нас равновесия, переклонило на левый фланг, нарушило главные оперативные перевозки, обнажило наш север. Теперь и Балтийский флот стал небоеспособен, и нельзя рассчитывать на его восстановление. И одновременно такое же разложение катится от Петрограда к Северному фронту – агитаторы, неповиновение, аресты офицеров, и волна докатилась уже почти до окопов. И в этом натиске мы склонны видеть тайную умелую работу нашего врага, использующего безотчётных, неразвитых людей. В офицерском составе – упадок духа от травли, – и в чём же останется сила армии? При наших малокультурных солдатах всё держится на офицере. Целые воинские части скоро станут негодны к бою. При таких условиях германцы могут без труда заставить нас катиться назад. А разобраться – откуда всё разложение? От фабричного класса и малой доли запасных тыловых частей. Голос земледельцев и фронтовой 10-миллионной армии ещё не высказан, – а они не простят перевороту поражение в войне. И начнётся, может быть, страшная междуусобица в России.
Должно бы их пробрать, что никакие они ещё не властители над Россией.
Спасенье одно: успокоить армию, восстановить доверие солдата к офицеру. А для того – правительству перестать потакать Совету рабочих депутатов. Поставить предел безконечному потоку разлагающих воззваний! Мы ждём и просим приезда ведущих министров в Ставку для совещания с Главнокомандующими. Чтоб обсудить наши потребности. Возможности. И добровольные ограничения.
Когда Алексеев ровными строчками и сопряжённым языком выписывал свои срочные документы – он как бы преодолевал все наросшие угрозы, все расстояния, непонимания от дальности. Облегчаясь в аргументах – он как бы уже и превзошёл опасности, и ему, как всегда, стало легче.
К концу своих двух длинных мрачных писем он изрядно успокоился, уравновесился, стал надеяться на доброе взаимопонимание с правительством, и как оно осадит Совет депутатов и остановит гангрену.
Отлегала досада, неловкость, привезенная с вокзала. Алексеев хорошо преодолевал изнурительно тягостный сложный день и мог рассчитывать хоть сегодня поспать без сердечной муки.
Найдёт он завтра, как ответить и союзникам. Гурко на зимней конференции не обещал им так рано.
Но тут пришёл Лукомский с тревожным лицом – и положил перед ним газету «Известия Совета Рабочих Депутатов», сегодняшнюю, прибывшую с вечерней почтой.
На её грязноватой странице с нечистой печатью и многими крупными заголовками была отчёркнута штабным красным карандашом – статейка.
И почему-то ёкнуло сердце у Михаила Васильевича.
Что ещё? Это было… Это был комментарий газеты на приказ генерала Алексеева ещё от 3 марта, когда Алексеев узнал только ещё о первой банде, едущей по железной дороге, и телеграфировал в штаб Западного фронта, чтобы такие банды старались даже не рассеивать, но захватывать, немедленно тут же назначать полевой суд – и приговор приводить в исполнение немедленно же.
Тогда – это составилось так естественно, простая мера военачальника, Алексеев написал текст телеграммы не задумываясь.
Сегодня – он, может быть, и задумался бы, что выразился слишком резко.
Но вот он читал газету Совета – и гортань, и лицо его наливались жаром.
…Генерала Алексеева многие наивные люди считают