писать акт.
Потрясающе! Как золотой сон. Старые святые слова – Учредительное Собрание!
Но когда же привезут печатать? Что же, проклятье, не разрешают? Они всю революцию погубят! Династия обернётся – и всё заберёт назад.
А Совет депутатов – обогнали нас, подлецы! – не имея текстов, выпустил по улицам летучку с главным: «Николай отрёкся в пользу Михаила, Михаил – в пользу народа!»
Наконец пришла из Думы команда: печатайте первый Манифест.
А второй где?
А второй почему-то князь Львов увёз в Думу и пришлют после.
Ломоносов спустился в типографию и там, наслаждаясь голосом, вслух прочёл отречение Николая.
Два старых наборщика истово перекрестились, как на покойника.
389
Секретарь Толстого в хлопотах за осуждённых сектантов.
Бывший и последний секретарь Льва Толстого Валентин Булгаков, ещё молодой человек, – в эти дни по командировке Земсоюза, в котором отбывал военные годы, попал в Петроград. Теперь, видя всё, что здесь делается, окончательную победу нового строя, а значит, предполагая скорую широкую амнистию, он почувствовал ответственность и заботу: как бы выручить из тюрем толстовцев, малеванцев и субботников, которые по своим убеждениям отказались нести военную службу и отбывали каторгу или арестантские роты. Безпокойство было в том, что их числили не как религиозных, а как уголовных преступников, – и амнистия, составленная в революционных попыхах, могла их не учесть. А между тем, как понимал молодой толстовец, это были лучшие чистейшие люди, чьё нравственное сознание переросло сознание современного человечества на века вперёд, и вся вина их в том, что они выше оставшихся на свободе. Таких было по России несколько сот человек, и надо было спешить их освободить.
Однако к кому обратиться? как? Очевидно – прямо к новому министру юстиции Керенскому. Известный своей справедливостью и безстрашием, молодой министр, смелый друг свободы, не побоится упрёков в германофильстве и решит вопрос кратко и благоприятно. И надо спешить, пока амнистию ещё не опубликовали.
Но Булгаков и каждый из предыдущих дней пытался проникнуть в Таврический, ему не удавалось. На всякий случай он сперва написал министру письмо, всё изложил, заклеил.
Сегодня до самого дворца и внутрь сквера добраться оказалось нетрудно, но на крыльце проверяли очень строго, требовали пропуск.
Придумал показывать всем стражам свой собственный конверт, что необходимо передать его лично в руки министру. Стали ему советовать, как достать пропуск. Сначала пустили в первую дверь, в канцелярию коменданта. Там – не дали, послали в приставскую часть. Там ответили, что ничего не знают. У входа в Екатерининский зал студенты-контролёры послали за пропуском наверх, в Военную комиссию.
Опять коридоры, закоулки, закоулки. У некоторых дверей – часовые с ружьями (но курили на постах). Витая железная лесенка чуть не на чердак. Здесь – низкие потолки, накурено, много офицеров, есть и солдаты, все толкаются, протискиваются, разговаривают. На одной двери надпись, на клочке бумаги синим карандашом: «Военное министерство». Развитой матрос спрашивает входящих:
– Вам – зачем?
Булгаков показал конверт – матрос пропустил.
В маленькой комнатке с низким потолком, наполненной табачным дымом и людьми, заплёванной, загаженной, – развидел два-три стола с бумагами. За одним столом сидели солдат и барышня в белой тонкой кофточке, лицо красное, обмахивалась платочком, Булгаков стал повторять своё и доставать из карманов бумаги Земсоюза, чтоб удостоверить личность, – солдат и не взглянул, а быстро стал вписывать в бланк, напечатанный на ремингтоне: «Удостоверение. Выдано сие (имярек) на право свободного входа и выхода из Государственной Думы как работающ… в Военной комиссии. За начальника общей канцелярии…» Печать Думского Комитета.
И даже за это время с Булгакова полил пот. Он поспешил с бумагой вниз. Теперь ему было открыто всё.
И попал в коридор, где было людей меньше и говорили тихо, курьеры давали справки, где кого искать, и в никакие двери не проходили без предварительного доклада. А у нужной двери ответили, что Керенского сейчас в Таврическом нет.
Вот те раз, вот и добился. Догадался, будет не хуже:
– А Василий Алексеевич Маклаков?
– Сейчас посмотрю. – Но курьер не в дверь пошёл, а к длинной вешалке, тут же в коридоре, и стал перебирать шубы и пальто.
– Нет, и Маклакова нету.
Так и кончилось задуманное ходатайство. Больше ничего придумать не мог Булгаков, а пошёл в Екатерининский зал, пока поболтаться в Думе.
Там шёл митинг. С возвышенной открытой лестницы, ведущей наверх, к хорам думского зала заседаний, какой-то офицер один раз и ещё раз читал отречение Николая. Потом загудели, раздались крики: «А Михаил?» Снова кричали: потребовать сюда члена нового правительства для доклада.
Толпа, не слишком густая, переминалась, гудела. Толкались разносчики папирос, продавцы конфет. Пока заговорили другие, маленькие митинги. Близко тут юноша еврейского типа с горящими глазами призывал идти не за Временным правительством, не за помещиком Родзянкой, а за Советом рабочих депутатов.
Минут через десять на площадку поднялся господин, объявил, что он – член Государственной Думы Лебедев и ему поручено сообщить собравшимся, что отказ великого князя Михаила Александровича от престола действительно состоялся.
Зааплодировали. Закричали «ура!».
Тем временем входили в зал со стуком сапог, слышным и через шум, и независимо от митинга тут же выстраивались по длине зала вдоль колонн в две шеренги – какие-то юнкера. Говорили, что они хотят представиться новому правительству. Всё было здесь, всё в этом зале!
Но не нашлось ни единого свободного или охочего члена правительства, а вышел к юнкерам седой почтенный член Думы Клюжев, специалист по народному образованию, – и стал говорить старческим голосом – сперва спокойно, обо всех великих принципах от XVIII века, на чём стоит человечество, и о нашей матушке России, и о заветах великого Суворова, и как молодым офицерам предстоит стать воспитателями солдат, – и тут уже волнуясь, и голос старика задрожал, – как офицеры станут проводниками в народ, через солдат, просвещения и тех великих идей, которые выдвинуты нашей революцией.
Какая-то барышня, стоявшая близ Булгакова, громко стала протестовать:
– Неправда, неправда! Что за чушь он говорит! Неверно!..
За час Булгаков здесь разглядел множество вот таких чрезвычайно развязных барышень, и довольно растрёпанных, которые набились сюда, завладели почти всеми стульями, уселись полукругом против трибуны, больше всех шумели и решали, одобрять или не одобрять. Кто дал им эти полномочия? Чьи они были представители? Они держали себя каждая как голос самой революции. Вероятно, имели родственные связи, знакомства с деятелями, так достали входные билеты, – и теперь всей массой выражали нужное мнение, заглушая всякое другое.
Один ближайший юнкер возразил той барышне. Она визгливо отстаивала своё, не стесняясь оратора.
Тут вышли, на лестничную же площадку, и объявили, что митинг в этом зале надо прекратить, он мешает заседанию Совета Рабочих Депутатов в главном думском зале.
Юнкера чётко повернулись, вышли строем, остальные разбредались, и некоторые барышни покидали свои стулья. Стал бродить по залу и Булгаков – и только тут увидел в дальнем левом углу ещё отдельную группу людей, сбитую вплотную и отгороженную от публики цепью вооружённых солдат. Что такое? Оказалось, это арестованные полицейские и городовые, которых переводили из помещения в помещение, но митингом задержали и оттеснили в Екатерининском зале, – и так они тоже невольно участвовали в нём.
Большинство полицейских были в штатском, глядели отчуждённо, иные исподлобно, – а гуляющие подходили на них поглазеть, кто с любопытством, кто с ненавистью.
Сходил Булгаков, спросил ещё раз Керенского, – нету. Отчаялся – и хотел уже уходить. Как вдруг увидел на проходе в Купольном зале характерную глыбную, со слоновьей головой, фигуру князя Павла Долгорукова, председателя московского комитета кадетской партии. Вот удача! – такой видный человек, совесть кадетской партии, и знакомый: он бывал в Ясной Поляне и на московских собраниях Толстовского общества. Вот выручка! Булгаков поспешил ему наперерез. Князь узнал.
– Батюшка! Каким образом вы здесь?
Булгаков рассказал, и с большим волнением, о своём деле. Он теперь рассчитывал, что сейчас Долгоруков всё и проведёт, хоть через Милюкова:
– Павел Дмитрич! За что же, в такое время – самые чистые, самые нравственные люди будут оставаться в тюрьмах?!
– Да-а-а, – как-то ослабла и немного обвисла голова князя, – это – щекотливый вопрос…
– Но, Павел Дмитрич, но почему же? Разве месяц, разве неделю назад мы бы так рассуждали? Вопрос несомненный, это чистые узники совести! Что же изменилось? От революции может прийти только быстрейшее освобождение!
– Да-а-а, голубчик, – соображал и тянул князь. – Именно, что дело изменилось. При царе мы бы никто не сомневались… Но если в нынешней обстановке да объявить им всем освобождение? – ну подумайте сами… Опасно! Ведь это – сколько симулянтов за ними потянется. Кто же будет дальше воевать? Знаете, я бы очень советовал вам не поднимать пока этого вопроса… Он может очень осложнить положение нового правительства.
390
Государыня узнала об отречении Николая.
Измена подсекает нас хуже, чем любая внешняя беда: это – как истечение главных сил из нашего сердца, не вознаградимое никакими уже средствами.
Всю минувшую ночь паляще жгла сердце государыни измена экипажа, как-то отодвинутая чередой дневных событий, возвратилась – и жгла. И измена тех генералов или кто там был близ Государя сейчас – вместо поддержки продолжавших держать его в капкане. И – не знала она, чья ещё измена, но – многая, если отлила вся помощь повсюду, и как не стало близких, и как не стало верных, – а уж чужих и врагов хватало всегда. Да и Саблин – на каком уж таком учёте, что не мог приехать даже переодевшись, как Апраксин?
А – что с Ники? Зачем он вторую ночь во Пскове? Почему он не двинется сюда с войсками?
Людям большой энергии, какою была Александра Фёдоровна, невозможность действовать и даже знать события – источительна.
Еле заснула она часа на полтора под утро. Утром посмотрела на себя в зеркало – как похудела и постарела в несколько дней! А сердце – ещё расширилось с болью, как бы сдвинулось. И ноги болели, еле ходила.
Но и с детьми стало хуже: воспалились и сильно болели уши, корь обещала развиваться с тяжёлыми осложнениями. Только наследник был лёгок, и Мари ещё держалась.
Неустойчивое состояние между дворцом и гарнизоном Царского Села продолжалось и после того, как депутаты Думы объехали гарнизон. Но, разумеется, защитники дворца не могли бы противостоять штурму, да нельзя было и допустить кровопролитие! Так и ходили патрулями у дворца с белыми повязками на рукавах, как нейтральная служба. А герой генерал Гротен сидел арестованный в ратуше. Такого защитника не стало!
А что будет с дворцами Павловским, Гатчинским, Петергофским, Ораниенбаумским? В любую минуту они могут быть разбиты, разграблены – и нет сил помешать.
Ничего нового не притекало – события как остановились. Да опрокинутый Петроград уже не мог принести благой