и не свободен от мысли, что Милюков занимает его место.
Ответил Максим Моисеевич, что должен подумать. Но во всяком случае ему кажется, что монархия – это не повод для отставки, вздор.
Полегчало.
Позвонил в министерство, тому самому директору канцелярии, и объявил, что сейчас приедет знакомиться с ведущими чинами министерства.
И поехал.
Всё пело в Павле Николаевиче, когда, встречаемый товарищем министра и директором канцелярии, он вступил с Дворцовой площади в это торжественное здание, где столько лет решались судьбы войны и мира, Российской империи, Балкан и Востока. И – шёл, шёл торжественными переходами и залами с грандиозными зеркальными окнами на площадь, на Александровский столп. И достиг своего великолепного кабинета.
Вот, наконец он был на месте! И отсюда – уйти?!
Собрали директоров департаментов и начальников отделов. Милюков вышел к ним, стоящим, и произнёс краткую, спокойную, ясную речь – о создавшемся в стране положении и что просит всех сотрудников исполнять свои обязанности и дальше.
Иностранные дела – тонкая ткань, здесь не надо революционных потрясений.
Спросили его: думает ли правительство совладать с бурным настроением масс?
Милюков ответил:
– Надеюсь, мы сумеем отклонить его в более спокойное русло.
Ещё побыл в кабинете. Ах, как хорошо! И этот вид на имперскую площадь! Отсюда направлять державный ход России!
И принимать тут послов.
Обидно!
Поехал к себе на Бассейную.
Думал бы поспать, но раздирала досада, тревога.
Анна Сергеевна умоляла: ни в коем случае не уходить!
Позвонил милый Набоков, ещё не кончивши составлять отречение Михаила. Горячо убеждал:
– Павел Николаевич! Ваш уход будет катастрофой! Кто же будет вести внешнюю политику? Только вас знает Европа! И создастся впечатление разлада в правительстве с первых шагов. Это будет удар по партии и по остающимся министрам-кадетам. Перед Россией и перед партией – вы должны остаться!
А ведь он – разумник, он выдающийся юрист, он понимает, что говорит.
Вскоре приехала делегация ЦК во главе с Винавером. Милейший Максим Моисеевич, хотя и моложе Милюкова, а облысевший, постаревший, с простоватой бородкой:
– Нет, нет, Павел Николаич! Что за мальчишество, стыдитесь! И из-за чего – из-за монархии? Уйти сейчас с поста – значит изменить и революции, и свободе.
Винавер весомо аргументировал, что не имел места казус проявления недоверия к Милюкову со стороны какого-либо представительства. Что деловые разногласия внутри правительства есть постоянный неизбежный атрибут его деятельности. И поскольку Павел Николаевич удовлетворён принципами, положенными в основу текста отречения Михаила, – то он имеет все юридические права остаться на своём посту.
Гибкий, сильный ум, тонкий аналитик, нельзя не признать. Да, именно: текстом отречения Павел Николаевич вполне удовлетворён. И даже можно сохранить надежду, что Михаил этим отречением завоюет общую популярность и будущее Учредительное Собрание сможет избрать его своим монархом.
С симпатией смотрел на Винавера. Да ведь сколько же вместе, какой долгий славный путь! Вспомнилось крайнее исступление Винавера, когда они, 11 лет назад, стоя у пыльного рояля, вместе набрасывали карандашом первый черновик Выборгского воззвания, и Винавер отвергал, что в проекте Милюкова не хватает стихийной негодующей силы, а надо добавить ещё всеобщую политическую забастовку!
А сейчас – такая ясная голова.
И – согласился Павел Николаевич. Понял, что даже не имеет права отказываться и покидать великое начатое дело и линию своей партии в самом начале и в самый ответственный момент. Сейчас кажется: шатко, мрачно. Но может быть и республика, или пока какое-то неопределённое государственное устройство сможет укрепиться.
Поехал в Таврический – и там князь Львов встретил светлейшей улыбкой:
– Павел Николаевич! Надо остаться. Гучков – другое дело, его, говорят, в армии не любят. Но вы!..
Нет, Гучков – не другое дело. Теперь, убедясь, что должен остаться, Павел Николаевич должен был убедить и Гучкова остаться. Гучков не был связан ночным спором, никаким уговором, но очевидно тот же неумолимый демократический принцип нависал и над ним.
Пошёл Милюков по Таврическому искать Гучкова. Наверно, он был у себя в Военной комиссии, наверху.
Да, крепко и странно связала их судьба! Всегда противники, соперники, и вот впряжены заодно в единую колесницу. И вот сегодня только двое они, сотрясатели романовского трона, – только двое они и стояли за монархию!
И сейчас в новом правительстве кого понимал Милюков вровень с собою и по силе и по политическому опыту – только, конечно, Гучкова. И в этом возлелеянном общественном кабинете, куда Милюков привёл Россию через Блок, – в этом кабинете единственный соперник Гучков и был ему настоящий союзник.
Наверху, в душной комнате с низким потолком, он и нашёл Гучкова над бумагами и в окружении военных.
Вызвал его, пошли ещё куда-то, в другую комнату.
Гучков был очень хмур, устал, ничего радостно министерского не было в нём.
Остались одни, сели через столик, Милюков сказал:
– Александр Иваныч, наши юристы считают, что формальных поводов к нашей с вами отставке нет.
– Каких формальных поводов? – искоса нахмурился Гучков.
– В смысле неоказанного нам доверия или невозможности сотрудничать при безмонархическом статуте.
– Да что же можно теперь сделать? – развёл Гучков руками. – Чем же и как теперь можно скрепить, удержать всё?.. Россию? Не формальные поводы, а удержать нечем. Всё пропало.
Погасший он был, тёмный, старый, измученный.
Но с возвращённой уверенностью, твёрдым голосом уговаривал Милюков:
– Справимся, Александр Иваныч! Вместе – вытянем. Только не падайте духом, не уходите в отставку! Вы же только и поможете нам организовать сильную власть, сильную армию. Без вас – я не вижу…
Хотя – видел уже и без него, но действительно трудно.
Гучков сидел такой же погасший. Даже разбитый.
– Вообще не понимаю… Пока я ездил – вы поспешили объявить правительство, поспешили объявить договор с Советом. А ведь это – кандалы на ноги. Что вы им пообещали – вы подумали? – невывод войск из Петрограда. Как вы могли без меня? Я думал – вы дождётесь меня, дождётесь акта отречения. А теперь – что за комбинация получается? Не понимаю. Я – монархист, при чём теперь я?
– Но ведь и вы, Александр Иваныч, поспешили взять необдуманную форму отречения, мы так не уговаривались. А вы нас – разве не поставили в тупик?
Да что ж теперь травить попусту, – надо наоборот сплачиваться, сговариваться.
Гучкову – тоже из правительства уходить не хотелось. Тоже не представлял он, как Россию бросить без руководства.
395
Варя пятигорская заведует солдатской чайной.
На всех фотографических карточках выражение получалось у Вари – худенькой неудачницы, которое она скрывала гордым или даже победным видом.
И так весела иногда, больше чем есть, руками размахивая, так уверенна, больше чем есть, а под этим, в узине, в глубине – одна, одна…
Пятигорская сирота, сверх надежд своих прожила она вот четыре года в Петербурге, кончала Бестужевские курсы, а жизнь её так и не наполнилась: набитие головы никак не передавалось в грудь. Кончала Бестужевские курсы – и вот поедет учительницей куда-нибудь в глушь, и петербургское обманное сверкание окончится на этом.
Ещё в пятигорское время Варя чисто пела, любила петь, – и где же попеть, как не в церкви? Неприятно быть орудием невежества, но где же попеть? И в Петербург-то она сперва поехала учиться именно пению, её обнадёживали, что при успешном развитии голоса можно попасть и на сцену. Но ничтожное мужское внимание, подруги и зеркало скоро открыли Варе, что на сцене ей не бывать: по извращённости также и этого вида человеческой деятельности, сцене мало было только пения, нужна была ещё так называемая красота. И этому всеобщему тупому заговору пришлось уступить и курсы пения покинуть.
Как будто кто-то мог доказать, определить точными словами, в чём состоит или не состоит красота. Плеханов убедительно показал, как это понятие радикально меняется с эпохами, и то, что считалось когда-то красивым, признаётся со временем некрасивым, и наоборот. Для мужчин разумных зыбкое понятие женской красоты совсем не должно было бы иметь реального значения. Да линию носа выправляют, говорят есть такие приборчики… А ножки у Вари – лёгкие, тонкие, хоть в балет.
Так Варя двигалась, училась, горячо спорила, среди подруг известная любовью к справедливости, отстаиванием каждого мелкого случая, – а внутри тоскливо вытягивалась, что вот скоро 23 года, а жизнь её не удалась.
И каким же вихрем ошеломительным налетела эта Революция! Как же всё переменилось и засверкало! Во-первых – Справедливость! сразу для всех людей и во всём, гремящая! Во-вторых – круговорот, хоровод тысяч, и во всё это можно кинуться и руки приложить.
Первые дни, ещё до настоящей революции, стали прямо на курсы хлеб привозить для курсисток и преподавателей, чтоб им не выстаивать в хвостах, – и Варя деятельно заведывала этим. Затем был день главного вихря – понедельник, все кружились как обезумелые, а уже вечером того дня с проезжающих автомобилей разбрасывали воззвания к жителям кормить горячим бездомных замёрзших солдат!
И как этот сам листок подхватывался уличным сквозняком и взбрасывался легко, так подбросило и закружило Варю: вот это было для неё! Сколько тут надо энергии, организации, дотошности, делового расчёта! – но всё это было у неё как раз, да с какой радостью, с каким умением она это всё приложит!
И правда, замечательно получилось. Нашла ещё несколько женщин и девушек, добыли безплатно помещение на Малой Посадской, и с хорошей плитой, – стали собирать с окрестных жителей утварь, столы, табуретки, посуду, продукты, деньги, – все и всё подавали охотно, потом просто столик поставили снаружи у входа, блюдо – и туда прохожие клали мелочь, а собиралось много. Назвали это «чайная», но потом и обеды готовили для солдатиков, а ещё была примыкающая большая тёмная комната, как складская, её чисто вымели, натопили, и там прямо на полу укладывалось их человек тридцать, обездомевших, с винтовками и без них. Вывески не было, сперва зазывали проходящих, а потом уж они сами валили, знали.
Это поддержка была какая! – много часов пробродившего, уставшего, голодного революционного солдата, рабочего, матросика – усадить, согреть стаканом горячего сладкого чая с халвой или какао, которого он сроду не видел, да с бутербродами, хоть рано ещё до рассвета, хоть поздно уже в ночь, чайная почти не закрывалась и на ночь, как не спал и весь город. А днём кормили щами с солониной, лапшою, масляной кашей. А при выходе давали ещё каждому пачку хороших папирос. И самые буйные с улицы солдаты тут становились ласковые.
И носилась Варя между столиков, между всех них – счастливая, весёлая, потончавшая, полегчавшая, её все кликали, звали «сестрица Варя», её и обнимали в шутку и по плечам хлопали, – и она в ответ любила безпредельно их всех, грубых, неуклюжих и нечистых, как они, папахи на колени скинув, в голове чесали или по жаре не умели как аккуратней