Петрограде, в двухстах саженях, в Главном штабе, сидел и ещё более передовой, ещё более последовательно либеральный генерал Поливанов, умница, помощник, с кем уже много обсуждено и думано по этой реформе, объяснять не надо.
Позвонил ему. Застал. И – сразу, горячо: откладывать невозможно, события не терпят, завтра воскресенье, так не положить ли начало великим реформам – просто сегодня? Вот через несколько часов и собрать в довмине – нескольких генералов, нескольких полковников генштаба?..
Созвать – Поливанов согласен был. Но сомневался, что можно провести быстро и скоро, без серьёзной подготовки.
– Да вот хотя бы… снять национальные и вероисповедные ограничения при производстве в офицеры. Запрет держится, по сути, против евреев. Это сразу даст нам большую поддержку общественности. Эффектный, очень заметный акт.
Ещё несколько месяцев назад Гучков сам был против этого. Но сейчас это будет укрепляющий шаг. Крепче станем против натиска, что офицеры – реакционеры.
Сговорились. Подобрали кандидатуры в комиссию.
Позвонил Гучков в Военную комиссию – и напал на Ободовского.
Новая мысль! Вот кто нужен! Вот удача!
– Пётр Акимович! Дорогой! Послужите России, не упрямьтесь! Я назначаю вас в комиссию по общей армейской реформе.
– Да что вы, Александр Иваныч, я же не офицер, и вообще не военный человек.
– Вот вы-то, вы-то больше всего нам и нужны, с вашей головой!
Уж молчал Гучков, но про себя-то знал достаточно: а сам он, военный министр, со всем его давним волонтёрским опытом в Трансваале, Маньчжурии или на Балканах, – разве он был военный человек?
Мысль о реформе подгорячила, обрадовала, стал Гучков набрасывать главные мысли вступительной речи на первом заседании комиссии.
Но тут поднесли ему телеграмму из Гельсингфорса: что адмирал Непенин – убит и растерзан толпой матросов!!
Гучкова – как дубиной ударило, чёрные мурашки поплыли перед глазами.
421
Половцов в переменчивой обстановке. – Революционные забавности. – Ищет себе устройство.
Забавные бывают вещи в революцию: карьеры могут взметаться и ломаться почти фантастически. Вчера после обеда, отбывая свою службу-игру в Военной комиссии, туземный кавалерист полковник Половцов, в лохматой папахе и в черкеске, пошёл с шифрованными телеграммами в Главное Управление Генерального штаба, отправить. У подъезда Главного Штаба увидел автомобиль Энгельгардта. Вот хорошо, назад до Таврического не пешком. Спросил швейцара, где полковник, узнал, что на прямом проводе со Ставкой. Вот как? Энгельгардт уже разговаривает прямо со Ставкой? Свои телеграммы сдал – и поджидал Энгельгардта. Тот вскоре вышел, очень раскраснелый и довольный. Сели в автомобиль. И вопросов подводить не надо, Энгельгардт так переполнен, что сам открыл: во-первых, что Михаил не принял престола (э-э-э, лучшее покровительство Половцова сводилось к нулю!). Во-вторых, что Гучков не будет военным министром, подаёт в отставку, а военным министром становится Энгельгардт, вот сейчас по этому поводу уже говорил с Алексеевым. И вот что – потому ли, что эти дни работали рядом, или в автомобиле оказались рядом, или понял, что за офицер Половцов:
– Плюньте вы на Военную комиссию, что это за учреждение, и ему теперь недолго существовать, – переходите ко мне, в военное министерство, будете непосредственно при мне.
Мгновенный на взвешивание, Половцов, разумеется, согласился. И потеряв интерес к Военной комиссии, вскоре ушёл домой – хорошенько выспаться и в наилучший порядок подтянуться перед завтрашним днём.
Ночью была мятель, улицы косо замело, но как-то и освежило от революционного сброда, с утра гуляющих не было, шли только по делам. Было весело, зная свою загадку, которая через час обнаружится и для всех.
А пришёл в Таврический – поворот, разочарование: Гучков остался министром, и уже обосновывается в довмине на Мойке. А Энгельгардт, застенчиво улыбнувшись Половцову, продолжает сидеть в Военной комиссии, потерявшей дух и смысл, и пишет приказ по гарнизону – чтобы все части подавали сведения о составе оружия, сколько не хватает или излишнего, да как обстоит хозяйственная часть.
Ску-чища и бездарь! Стоило для этого Половцову покидать Дикую дивизию, решиться на самовольную отлучку – и что ж теперь тут закисать?.. Вдруг потерял Половцов всякое настроение крутиться тут, в закоулках второго этажа, с низкими потолками и с ничтожными делами. Истинное главное дело ушло в другую часть Таврического, а может быть, и из дворца уже ускользало.
И Половцов в задумчивости избрал рассеянный образ действий. В своём бешмете в талию прошёлся по дворцу раз, прошёлся два, узнавал новости. Встретил комичного Перетца, полковника от журнализма, с большою важностью и с упоением перенявшего комендантство во дворце, и охотно прислушался к его болтовне.
Вот, стали привозить арестованных и из провинциальных городов – «для зависящих распоряжений», – а что с ними делать? Часть комнат при хорах пришлось очистить от арестованных, чтобы мог Совет заседать в Большом зале. Часть арестованных перетолкали в гимназию.
Перетц без шутки произносил о Таврическом: «Дворец Равноправия», «Цитадель Революции» и преклонялся перед собственной службой здесь. Восхищался самоотверженными тружениками, которые повсюду помогали. (С одной из помогавших курсисток, кажется, он стал в отношениях и более близких.) Но некоторые энтузиасты жестоко разочаровали полковника Перетца. Развернул столы «на помощь политзаключённым» какой-то Чаадаев, собрал тысячи рублей, потом исчез. А другой помогал полковнику по интендантству, получил ордер на 2400 пар сапог с интендантского склада и с ними скрылся. Потом стало известно, что он уголовный преступник, освобождённый из Крестов.
А горше всех разочаровал Перетца ближайший его помощник доктор Оверок. Окончил заграничный университет. Явился в Думу в первый же день, носился при аресте сановников, наблюдал за строгостью их содержания – и вдруг был опознан каким-то подпрапорщиком, а затем всё далее уличён – как беглый ротный фельдшер Аверкиев, сын петербургского швейцара, разыскиваемый многими следователями, грабил в Петербурге, на Кавказе, Одессе («граф д’Оверк»), судился в Харбине за мародёрство, арестован во Владивостоке, привезен в столицу на следствие – а тут освобождён революционным народом! И в самые дни революции в квартирных обысках успел награбить на 35 тысяч.
Всё – забавные вещи, Половцов очень потешился рассказами, вот как революция играет с людьми!
Однако – как же устраиваться самому?
Что-то не видно было Ободовского, а Половцов искал именно его, через рассеянье думая напряженно о своём и понимая, что уходят часы неповторимые. Постоял послушал через открытую дверь Большого зала солдатский митинг. В клубах махорки плавал знаменитый думский зал, а солдаты, с кресел, с хор, из проходов подвывали оратору, кричавшему, что «приказа № 1» – мало! что выбирать комитеты – это мало, а всех командиров надоть выбирать, вплоть до командующего народной армией! И такой шум поднялся, что советский председатель перекричать не мог и кулаком махнул на перерыв.
Но именно в том зале в перерыве и нашёлся Ободовский. Там было надышано, накурено, смотреть невозможно на рожи – но Половцов смотрел строго-невозмутимо и не обращал внимания, что солдаты не отдают ему чести. Ободовский медленно ходил со строительным инженером, и они оценивали осадку полов. Зал заседаний вместе с хорами был рассчитан не больше как на тысячу человек, а сейчас набивалось и две с половиной. Наибольшая опасность была для хор, но и полы расшатывались. А в Екатерининском зале в некоторые дни толклось по 15 тысяч сразу.
Но и – кто мог эту массу не пустить? кто посмел бы её ограничить?
Половцов улучил Ободовского и сказал:
– Пётр Акимович! Гучков вас очень слушает. Подайте ему идею, что ему нужен рядом настоящий боевой офицер и умная военная голова. Пусть он меня возьмёт к себе, не раскается.
422
Недоумения Козьмы Гвоздева в Исполнительном Комитете.
В первый день, как из Крестов освободили, думалось Козьме: вот теперь вернёмся в Рабочую группу и вместе с Военно-промышленным комитетом, да с военно-техническим… Теперь-то и кинутся все спасать Россию и армию, – война-то тянет хребет, войну-то с хребта не сбыли?
А – нет. Куда там! Весь Петроград, и все рабочие, и все образованные как перепились какого бешеного зелья – никто и не мнил ворочаться к работам. Праздновали, и праздновали, и праздновали день за днём, какое-то шалопутство всеединое. А как растянется праздник – не похочется к будням, народ в себя не вернёшь, звереет, и пойдёт по разбойной части. А Козьма-то сам думал о работе, как пособить захолодалым нашим солдатикам, мол, и все так будут заботиться. А – нет. И даже сам Александр Иваныч Гучков уже не собирал боле своего важного комитета – а носился то по Питеру, то за царским отречением. И уж на что Пётр Акимыч Ободовский – запустил и он свой комитет и кружился тут же, в Таврическом. И – никак нельзя было собрать Рабочую группу, это и в голову теперь никому не лезло. Никто ни Рабочей группы не отменял, ни Думы не отменял, ни войны не отменял, – а стало нельзя, и всё. Как нет их.
И что Козьму выбрали в Исполнительный Комитет – поперву он думал, что это помеха, и одурело, и одиноко он тут вместился среди говорливцев. А теперь оказывалось: другого и места ему нет. Всё стало новое – и все стали на новых местах. И нельзя было возобновить работу на заводах никаким собственным уговором и объездом: ещё меньше, чем раньше, он мог открыто дело иметь со своим братом рабочим. А только здесь добиваться, через Таврический, через Совет.
Итак, готов он был снесть здешнюю новую заседательщину, надеясь через неё прорваться ко всеобщей работе. Но оказался он тут – как какое чучело. И для чего он тут с утра до вечера парился – с каждым днём понимал всё меньше. На Исполнительном Комитете сидело их (и вскакивало, и перебегало) человек боле двадцати, не считая солдат, – и из них меньше половины выбрали на шумном стоячем Совете – как Гвоздева, кого весь рабочий Питер знал. А больше половины – назначили сами себя, промеж себя. Но – очень бойки, крикливы, и держались так, будто лучшей жизни им и не надо. Где, казалось бы, совсем не об чем говорить – тут-то они и разливались: о капитализме, о социализме, империализме, интернационализме, – точно мусорным мешком Козьме об уши хлестало. А где б надо крепко решить – тут прошмыгивали. Такое дело было ясное: пора работы начинать, неделю гуляем, это и в мирное время так себя распускать нельзя, этак ни обуться, ни одеться, ни есть никому не станет, – а в военное пуще? Защемило Козьму середь них. Несколько раз подымался и он говорить, о заводской работе, да как-то неумело выходило, и забивали его. А когда голосовали, то ещё ни разу Козьма в большинство не попал, но всегда его сторона была покрыта. Так что, коли б он тут и не сидел, и