части, где он служит.
И – завертелось дело! Во многом упало на Сашу: составлять обращение, отдавать его в газеты, сходить раза два в Дом Армии и Флота, наконец – собрать, это уже сегодня, общее собрание членов и принять общие положения Союза.
Увы, собралось в Таврическом всего человек двадцать. Ну что ж, для начала. Трудны и условия приёма. Так даже и лучше.
Председательствовал подвижный Филипповский. И он же будет представителем Союза в Исполнительном Комитете Совета. И он же заверяет офицеров-республиканцев в доброжелательности к ним Совета рабочих депутатов, откуда и будет делегировано в Союз несколько солдат и рабочих.
Солдат и рабочих? К нам сюда? Были – поморщились, а Саша понимал вполне: именно так! в этом – время. Сплачиваться с народом – так сплачиваться!
Саша предложил: продолжение и углубление революции!
Некоторые испугались.
– Но победа над царизмом разве закреплена? – искал он понимающих.
Решили: установление демократической республики. Пропаганда в армии республиканских взглядов.
Взгляды – мало. Саша предложил:
– Организация армии на демократических началах. Содействие в этом.
К этому – шло. Кому и не нравится – всё равно этого процесса предотвратить нельзя.
Да, на одних взглядах не удержишься. Революция требует дела – и быстрого. А что даёт последовательная демократизация армии? Армия превратится из царской классовой – в подлинно народную. (В конце концов, в других словах, но сашина идея и прошла: продолжение революции.)
Решили выпускать и свою газету. Назвать её – «Народная армия». И главным редактором – Масловский. (Он сидел тут, в президиуме, как самый старший, самый умудрённый, но почему-то кислый, насупленный.)
Но тогда – и свои журналисты нужны?
Что ж, владея теперь оружием, Саша отроду владел и пером, да наверно не хуже Мотьки Рысса.
Что б ни шептали, а мы докажем: что единение армии с трудовыми массами никак не может ослабить её боевую мощь.
У Саши-то своей роты, своих подчинённых не было – и он честно не представлял, чтó там в казармах творится.
441
На объединённом СРСД. Расчёты Исполкома. – Где хоронить жертвы революции. – Речь Чхеидзе о возобновлении работ на заводах. – Постановили.
А чудовище всё росло! – оно было уже явно за полторы тысячи человек! (И двое из трёх – солдаты, так что рабочее чёрное терялось в серых шинелях.) Когда они начинали вваливаться – не дрожал ли весь Таврический дворец? – а Белый зал распирало. А ведь он уже рухался однажды, теперь как бы не второй раз. С таким Советом Исполнительный Комитет всё меньше мог работать и начинал сильно побаиваться его, совсем неуправляемый орган. Неосмотрительную норму первых дней – один депутат от роты, надо было теперь отменить, чтоб не было этого солдатского превосходства, – но как отменить? как об этом решиться сказать? – могут просто смести объявляющего вместе с Исполнительным Комитетом.
Они заседали вчера с полудня и до позднего вечера, сперва солдаты отдельно, потом вместе с рабочими, и за весь день почти ничего не успели обсудить, кроме отношений с офицерами, что одно и задевало солдат, – да и этих отношений они ни к чему не привели, а только тесен становился им уже и «Приказ № 1», всё не могли решить: выбирать себе новых офицеров голосованием или уж пусть какие есть. А всю свою остальную уродливую повестку дня, если её так можно назвать, они перетащили на сегодня.
А тут назрел другой опасный вопрос: о возобновлении работ на заводах. Об этом заседал сегодня в полдень Исполком, слушали настояния Гвоздева, слушали, конечно, возражения большевиков, – очень боязно было выйти с этим вопросом перед рабочей массой, но и откладывать нельзя. И – решились. Председателем на Совет сегодня послать лихого Соколова, ему всякое море по колено, а докладчиком вытолкнуть туда уважаемого Чхеидзе – его имя всё-таки знают, и каждый день его слышат с крыльца, у него подход есть, пусть он своей старой головой всё и примет.
А что осталась вчерашняя повестка дня, так ещё лучше: пусть весь пыл выпыхнут на чём-нибудь другом, а возобновленье работ протолкнуть к усталому концу.
Из Белого зала уже слышался топот, крики, вопли и аплодисменты чудища.
Этот зал! – видевший все десять лет думских сражений, разоблачений, запросов, и страстных, и тонко-язвительных, и грубо-проломных, и занудно-холодных речей, и ругательных перекриков, и обструкций, и изгнаний на 15 заседаний, и пухло-лебяжью фигуру Муромцева, и отлитое изваянье Столыпина, и слабоголосого Горемыкина, расслабленного угодливого Штюрмера, озадаченного Голицына (только ни разу – самого Государя, лишь портрет его неподвижный до последних дней, а теперь – лишь обвислые обрывки по краям да корона над пустою рамой), – этот зал, где десять лет восклицали интеллигенты и баре, что не слышит, что слышит, что услышит их Россия, этот зал, где так слаба, ничтожна была социал-демократическая группка, – и вот теперь избыточно наполненный неподдельной смурой народной толпой, а на родзянковской скальной кафедре из резного дуба – одни социал-демократы, и тот трагикомический Чхеидзе, соединяющий оба зала, прежний и нынешний, звавший открыть русло улице – а теперь в неуходящем счастливом изнеможении, что дожил до этих дней.
Какой напор улицы! Все депутатские кресла амфитеатром, все ступенчатые проходы между ними, все колончатые хоры для публики, все барьерные ложи – Совета министров, Государственного Совета, журналистов, и все проходы к трибуне, и последний простор у восьми распахнутых дверей, и в дверях, и за дверьми – солдаты, солдаты, солдаты (уже с винтовками редко), рабочие сидя и стоя. Все в шапках, косматых папахах, треухах, шинелях, бушлатах, тужурках, и облако махорочного дыма во всём объёме зала, к стеклянному потолку (и окурки, набросанные под депутатскими пюпитрами). И самый неграмотный тут понимает, что этот барский белокаменный зал с недоглядным освещением потолка деланым светом – не для него же, чухломы, строился, – а вот теперь он заседает тут, махорку покуривает важно и слушает, чего там с вышки.
А туда так и лезут, как на приступ, – и этот с приветствием Совету депутатов, и энтот с приветствием Совету депутатов, а тот – от Москвы, рассказать, как дела у них, а тот – от дальнего полка, как у них. Слушаешь – не наслушаешься, антиресно!
Но помнят и лезут с другою заботою, поважней: похороны жертв! Ведь пули дурные летали по Питеру, и скольких зацепило, а кого и наповал. И где ж теперь мы их положим, наших лучших героев?
Лезут, доказуют: а на самой той площади у царского дворца, чтобы память была вечная, как мы царя осилили. И видней того места в Питере нет. – А мостовая ж там? а столп? – А мостовую – вскрыть, а столп – обойти, и площадь усеять дорогими святыми могилами.
– …Как символ крушения гидры Романовых!
Ура-а, ура-а! – и чернобороденький с вышки руками правит, доволен.
Но лезут другие: не! А лучше разроем Марсово поле.
– …На Марсовом поле, товарищи, при самых могилах жертв мы воздвигнем по всем правилам огромаднейшее здание для российского парламента. И там будут столбы светиться, и телеграф, и это будет центр управления Россией!
Не-е, не-е! Желаем подле дворца!
А похороны обрядить – на сей же неделе (а то морозы спадут – трупов не додёржим). И чтобы фабрики, заводы до тех пор стояли, не работали, – для почтения.
А тут – какую-то тётку, уже сильно в годах, через толпу ведут, протискивают – и туда же, на вышку. А она – нисколь не стесняется, глаз не тупит, посматривает по всем сторонам. И объявляет чернобороденький, что вот ещё великая минута: перед рабочими и солдатскими депутатами выходит
– …наша святая революционерка! женщина, борец, страдалица и мученица! Приехала из изгнания! Каждый из вас с юных лет хорошо знает и чтит её имя! – Вера! Ивановна!! Засулич!!!
И уж так от души поддал – как не отозваться? – из зала рявкнули в глотки, в ладоши, и ногами подтопывая.
– …её нетерпеливо ждал к себе назад наш пролетарий!
Пролетарий – это который в трубу пролетел, нет ни шиша своего.
Так постепенно спускала, спускала пар напёртая масса. И, ловя уже опадание силы в зале и усталость, – Соколов с почётом не меньше засуличского подвывел вместо себя на кафедру – любимого всем пролетариатом председателя Совета рабочих депутатов – Николая Семёновича Чхеидзе.
А Николай-то Семёнович, может, сотую речь за эти дни произносит, а каждую – всё с новым волнением. И не потому, что натолкали ему товарищи по Исполкому, что самый жгучий вопрос, что надо дипломатично, что надо не вызвать ярости масс, а потому что: сколько ни входи в этот зал – а колотится сердце, сверкают глаза, как тут поносил социал-демократов Марков 2-й; сколько ни подымайся на эту трибуну – а рябит перед глазами визитками, галстуками, бабочками, крахмальными воротничками, и только по часу дозволялось резать рабочую правду им в глаза, – а вот теперь наступило наше счастливое безграничное время! И всё это перебуровливается, перекипает в груди, а через горло уж в каком там звуке проскочит, но все понимают…
Товарищи! Товарищи… И вот теперь, что же? Мы победили врага! Мы победили врага? Мы повергли его окончательно и теперь можем работать спокойно, не боясь нападения? О нет, не можем. И ещё долго не сможем! Потому что в настоящее время мы ведём гражданскую войну! – и о спокойной работе не может быть и речи. Но, товарищи, вот мы уже решили день назад, что надо возобновить изготовление противогазов. Ведь наши товарищи сидят в окопах и могут погибнуть от газов, несмотря на славную революцию. И вот теперь Исполнительный Комитет пришёл к заключению возобновить и другие работы. Но – как возобновить? Но, разумеется, так возобновить, что, стоя у станков, каждый момент быть начеку и каждый данный момент быть готовым выйти на улицу и показать свою силу. Но тем не менее мы можем и сказать, что мы – достаточно подавили нашего злейшего врага. Это – мы совершили! И исходя из позиции, которую мы занимаем вне заводов, – мы можем теперь пойти и снова на заводы – но, повторяю, с решимостью по первому сигналу выйти опять с заводов на улицу! Вот что нам подсказывает политический момент, товарищи. Ещё вчера нельзя было этого сделать. Но теперь враг настолько обезоружен, настолько обезсилен, что нам пойти на работы и стать у станка нет никакой опасности. Это подсказывает положение в военном отношении. Но самое важное для нас – это, конечно, организация. Последнее время, надо признаться, мы работали на заводах и фабриках без достаточной организованности. Это, товарищи, оправдывалось нашим порывом к свободе при невыносимом царском