по всей душе.
Да он рад был, да он горд был, что это так. И крикнуть хотелось: Милая! Потерпи! Ещё немного потерпи! Ещё немного поднатужься и помоги – вот сейчас! А мы Тебе скоро всё воздадим.
Но, Боже, какое бремя! – оно ощутимо гнуло и проваливало плечи, и со дня на день становилось всё тяжелей.
Тем временем сведения о проекте монополии попали в газеты и обсуждались там, министра предупреждали от возможных ошибок: спешное введение монополии может отразиться с плачевностью. Посетила Шингарёва и депутация от хлебных фирм. Эта настаивала, более того: в Германии хлеба недостаёт, а у нас много, и введение монополии у нас – безсмыслица. А учёт запасов, напротив, у нас и труден, и не умеем мы. Фирмы настаивали вообще отменить твёрдые цены и отменить все запреты на передвижение хлебных грузов по железным дорогам: только тогда Петроград получит неограниченно хлеба. Да и ясно, что только выгодные цены на хлеб могут подвигнуть и к полному засеву в будущем.
И это было во многом верно! Но на колебательные размышления не оставалось ни дня: проект уже разрабатывался в министерстве и неизбежно катился к утверждению – и министерство предусмотрительно уже отбирало себе даже зернохранилища у Петроградского банка. Шингарёв провёл несколько заседаний комиссии по разработке монополии, сегодня работа была почти окончена – и только предстояло ещё пропускать её через Продовольственный комитет, где Громан будет много портить. (Громан нёс безтолковщину на каждом шагу, странно, что раньше думцы не замечали его ограниченности. Теперь он вообразил себя как бы вторым министром продовольствия, от Совета, оккупировал и сам кабинет Шингарёва, поставил стол в середине комнаты, контролировать министра. За тем столом сразу по пять человек курили – а Шингарёв, не курильщик, задыхался от дыма и страдал от шума, – а неудобно было выставить.) Уже было установлено: что весь сохранившийся в зерне хлеб прошлых лет, хлеб 1916 года и будущий 1917-го – поступает на учёт и в распоряжение государства. Владельцам хлеб оставляется лишь по нормам: для обсеменения, для прокормления себя – пуд с четвертью на душу в месяц (почти петроградская норма), сезонных рабочих, скота. Всякий владелец обязан объявлять количества по видам и места хранения своих запасов. Кто отказывается от добровольной сдачи – у того производится реквизиция по особым правилам, по сниженной цене. Обнаруженные же скрытые запасы отчуждаются в пользу государства по половинной цене. Также обязательна для владельца доставка хлеба на станцию, пристань, а до сдачи – храненье и ответственность за сохранность.
А пока – надо было успевать поворачиваться и распоряжаться как под артиллерийским огнём. В Петрограде – ввести хлебные карточки! Телеграфировать во все губернии, чтобы вводили хлебные карточки и там. В Петрограде – запретить всё кондитерское и конфетное производство, выпечку сдобного хлеба, бисквитов, пирожных, исключение для одних куличей под Пасху. Ввести карточки и на фураж для лошадей. Завал овса у одних породистых на ипподроме – так закрыть в этом году беговой и скаковой сезон в столицах, а коней отправить прочь. А тут – разразилась забастовка ломовых извозчиков: требуют 8-часового рабочего дня. И сразу создался затор в разгрузке прибывающих продуктов, и без того задержанной в революционные дни. А подходило ещё полмиллиона пудов мяса из Сибири – и если его не доставить тотчас на холодильники, то всё придётся выбросить по начавшейся оттепели. Кого же просить? Только Совет рабочих депутатов, чтобы повлиял на ломовиков.
Не голод – голод ещё нигде не наступил, его только боялись, – но министр земледелия, поспевая с сегодняшним продовольствием, должен был поспевать готовить и урожай Семнадцатого года, и урожай Восемнадцатого. Продовольствие и земледелие вместе – это и значило: вся Россия на плечах. С юга на север всползала грозная черта распутицы – а за распутицей и за подсыханьем так же неотступно катило с юга на север время посева. А с осени не пахали под яровое, не хватало рабочих рук. На юге полевые работы вот уже начались – и не хватает рабочей силы, инвентаря, семян. И как убедить крестьян довериться, что в будущем им не грозит отобранье зерна, это только сейчас такой острый момент, – и убедить их сеять усердно? Опять же – воззвание. (И Родзянко то и дело катит свои воззвания, понимает: «Засевайте поля! Хлеб будет куплен правительством по необидной цене!» Уж по какой там будет куплен, но – засевайте, родные!) А ещё воззвать к горожанам: возделывайте сами огороды! А ещё воззвать к городским самоуправлениям: выдавайте льготную землю под огороды! Каждый, кто вырастит хоть пуд овощей, – облегчит продовольственное бремя России!
Весна идёт! И министерство земледелия должно успеть помочь посевам, в необычной обстановке третьего года войны и второго месяца революции. Кинулся к Гучкову: в тяжёлых местах разрешить крестьянам отсрочки от призыва. И – дать военнопленных, и дать воинские команды на помощь земельной обработке. И ещё же у нас – 300 тысяч учащейся молодёжи, такой активной и революционной, а вот разъедутся на каникулы – как их потом собрать и использовать? Уже теперь собирать в дружины, инструкторам обучать их земледелию….
Андрей Иваныч едва не шатался. Он не высыпался уже чуть ли не месяц, был измучен, пригнулись плечи, потерял неизменную бодрость.
Но и это всё – было не всё! Министр земледелия революционного правительства должен был ещё – и прежде того! – дать крестьянам землю, многолетне обещанную кадетами!
Несчастная эта прежняя пропаганда о земельном переделе! Какой сейчас передел? Начни сейчас передел – и остановится последнее снабжение городов. Но не только не время им заняться и сил нет, а вот изумление: самой этой необъятной земли для раздачи в России не обнаружилось! Оказывается, даже всю казённую и помещичью землю разделив, – в иных губерниях нельзя добавить крестьянину и одной десятины. А все те завидные обещанные десятки миллионов десятин оказались тайгой да тундрой. И не то чтоб это было трудно развидеть раньше, статистика всегда же была доступна, но в спешке и накале борьбы со старым режимом кадетские умы и другие интеллигенты, занятые земельным вопросом, не хотели вникнуть и не взялись объяснить неистовым передельщикам, да ведь и специалистов всегда не хватало в партии. Что такой земли нет – всегда говорил Столыпин, – страстно отвергали. Так пронеслись, как в завороженном сне, – и очнулись теперь, после революции, когда пришло практически делить, и оказалось: три четверти земли и так уже у крестьян. А оно уже само не ждёт: оно, грозное, уже первыми дымами подожжённых помещичьих усадеб завиднелось то в одной губернии, то в другой. Да ведь и должно было полыхнуть, и должно было заклубиться, этого и следовало ждать!
Ах, что бы вам ещё потерпеть, мужички! Что бы вам потерпеть ещё один годок, ещё этот один последний годок – пока Временное правительство укрепится, кончит войну, созовёт Учредительное Собрание…
Нет, теперь-то они и не хотели подождать!
Что там кипело, в деревенской темени, даже представить было трудно, а предотвратить – нет сил никаких. И тут ничего не находилось срочней и действенней, чем прямое воззвание. И Шингарёв сразу начал его набрасывать. Но предрекать и обещать, в какую сторону земельный вопрос будет решён, – этого ни министр земледелия, ни Временное правительство не смели, это было бы неуважением к будущему Учредительному Собранию. Можно только писать, что вообще вопрос будет подготавливаться, вот начнётся разработка материалов.
И на сегодняшнем заседании правительства Шингарёв держал перед собой проект воззвания, ещё меняя и дописывая.
Заседание было на редкость нудное. Четверо министров прямо отсюда ехали на вокзал и мечтали отоспаться хоть в вагоне. Всё текло кредитование, все просили кредитов. И Терещенко важно кивал, кивал, записывал, нисколько не возражал, как будто деньги у него были немеряные.
Стал Шингарёв докладывать своё воззвание – волновался: ведь знаменательный исторический момент для России, либеральные круги впервые сами останавливают крестьянскую мечту!
Но министры не заметили ничего необычного. В той же дрёмной, текучей манере согласились, без прений и поправок.
А Некрасов, как проснувшись, сказал свежим голосом:
– Это идея! Я тоже такое воззвание напишу, от имени правительства. На станциях солдаты безчинствуют – нет управы. Насильничают над железнодорожными служащими, переполняют поезда, – а если ось лопнет, да крушение? Напишу.
* * *
Подумаешь умом – головушка кругом
* * *
638
В батарее Клементьева. – Фельдшер. Экономические деньги. – Фельдфебель один против двух дезертиров.
Жить оставалось только надеждой, что через месяц-два всё устоится, угомозится – и боеспособность армии восстановится. Но по всему, что капитан Клементьев видел в своей батарее и слышал из окружающей пехоты, – солдатское настроение, напротив, раскачивалось и стало такое переменное, что у офицеров опускались руки. За порывом тёплого разговора – тут же какая-нибудь дикая выходка или недоброе слово, дослышанное. Пойдёшь от нечего делать пушки осмотреть – из землянки выглядывают, бурчат: «Вот, заноза, дырку в целке ищет». И что было правильно: тотчас же пытаться поставить ослушника на место – или не замечать и ждать, что сами убрыкаются?
От начальства получить указания было не от кого. Командир дивизиона продолжал линию, что революция – к лучшему и нас спасёт. А командир батареи, и всегда-то широкой, плывучей комплекции с расплывшейся лысиной на голове, – ещё разрыхлился, расслабился и у себя в землянке всё раскладывал пасьянсы.
– Да-а-а, – говорил с сожалением или завистью. – Теперь многие офицеры отпрашиваются в госпиталь. Собирался и я заболеть, да совесть не позволила. Если б не долг войны – взять да и уйти, пусть управляются сами. Но надо всё-таки, знаете, спасать Россию. А с кем, спрашивается, спасать, если солдаты из окопов убегут? Уж вы, Василь Фёдорыч, прошу, держите батарею, – вы молодой, духом крепкий и происхождения народного, к вам доверия солдатского больше. А нам – теперь трудно стало с солдатами разговаривать. Хоть и признали мы безропотно новый строй – а всё безполезно.
Не он один отошёл – как-то вообще офицеры разъединились перед солдатским недоверием, перед газетной пакостью. Соединённые годами войны – теперь вдруг разрознились, не было дружных решений, не было единства мнений, каждый сам избирал линию поведения.
А солдаты, пожалуй, наоборот: они теперь искали будущего все вместе. Чернобородый мрачный медлительный Хомутов выразил это так:
– Теперича свово обчества надо держаться. Ежели чужим будешь, храни Господь подранят где, – на перевязку не подхватят. Санитары теперича в очко режутся.
Безработные санитары резались в карты, да, но и свой батарейный ветеринарный фельдшер не только перестал опекать ковку лошадей, но где-то в близком тылу наладил самогонный аппарат, сам был пьян и других