угощал, ездовых.
Фельдшеры – это была известная обиженная категория: 4 года они учились, а получали только унтерский чин. И все их зовут на «ты». И в мирное время ещё 6 лет должны были служить – куда после этого пойдёшь? Всегда недовольные, завистливые к офицерам, они теперь и потянули в революцию.
Клементьев нагрянул к фельдшеру, аппарата не нашёл, но самого застал в дымину пьяного: с койки поднялся, но шатался, и весь растрёпан.
– Вы знаете, что пить спиртное на передовой – запрещено? – отчитывал его капитан.
– Эт-та – остатки царских приказов! – отмахнулся фельдшер неровным движением. – А мы теперь держим – новый режим!
– А кто вам разрешил стоять вольно?
– А я смирно никогда и не умел! А теперь наша взяла – чего тянуться? Власти у вас уже больше нет, котора была при царе. Теперь каждый – себе голова! Не Девятьсот Пятый вам год! – не повесите, не расстреляете…
Уже и остановить его было нельзя, на пять слов капитана вываливал полсотни своих.
– Да не боюсь я и даже Бога!.. И вся сознательная пехота на моей стороне!
А на поясе, на шнурке, висел у него финский нож.
И ушёл от него Клементьев ни с чем, с позором и безсилием.
И что, правда, он мог сделать? Никаких наказаний у командиров не осталось. Он только мог просить батарейный комитет рассмотреть дело этого фельдшера.
Если комитет ещё что решит.
И если фельдшер раньше того времени сам не дезертирует прочь – кто его теперь тут удержит?
Этой фельдшерской историей капитан Клементьев был ранен горестно: да, вообще – теперь всё возможно, и такое. Но – в нашей батарее? Но в нашей!..
Как туча мрачный, возвращался он от фельдшера на батарею. Как же оставалось управляться? Только фейерверкерами: они не стеснялись ругать своих по-прежнему и ругнёй заставляли поворачиваться.
Но вернулся на батарею – ждало его не приятней. В землянку к нему постучали. Впустил. Вошли Прищенко и Евграфов – по близкому без шинелей, но и без шапок, как никто не ходит, и в отхожее место шапку надевают, – а затем, наверно, чтоб не козырять? или чтоб не снимать их? Вошли – набавляя себе больше значения или смелости – Прищенко поддуваясь, Евграфов покачиваясь пружинно.
– Что, ребята, скажете?
– А вот, господин капитан, – начал конечно Евграфов, как городской он всегда был для разговору первый, начал насмешливо позвенивающим голоском, – есть вопрос хозяйственный. Отрегулевать надо.
Мог бы Клементьев – да время тому прошло – указать на устав: что надо обращаться через своего фейерверкера. Да ведь Прищенко был теперь и член комитета, куда же старше.
– Хозяйственные вопросы вы теперь на комитете и решайте, – попробовал отвести капитан. – Или с фельдфебелем, как положено. Никита Максимыч и хочет, чтоб вы всё кухонное и одёжное сами отпускали.
– Нэ як, господин капитан, – возразил Прищенко, у него и движение рук стало важное, да не по швам они и висели. – Фельдфебель тут нэ прикасается, тут господов офицеров дило.
– Ну что ж, – вздохнул Клементьев. Сам сидел и их пригласил. – Что ж. Выкладывайте.
Так вот: прослышали они (только писаря и могли их натравить), что в батарее есть такие «економические деньги». Так – отчего от солдат их скрывают? Почему не объявят и не поделят?
И смешно, и тошно.
– А вы знаете, братцы, что это за деньги? Их от вас никто не отбирает и никто не скрывает, они проведены по книгам. Такие суммы установлены аж от времён Петра Великого. Если батарея сэкономит по сравнению с казённым отпуском, например получит фураж, а прокормит лошадей на подножном корму, – так вот она имеет экономию. И может тратить её на батарейные нужды, для вас же. Вот например, всем вам куплены непромокаемые плащи, а в других батареях ведь нет. Куплены – на эти деньги. Они и есть для вашей нужды.
– А вот как раз теперь, господин капитан, и нужда! – ловкой приказчичьей скороговоркой перехватил Евграфов. На его непоросших щеках девически-гладкой кожи проявился румянец. – Нужда теперь эти деньги по нижним чинам разделить, на питанию, на кто что хочет.
– А вот это – никак нельзя, – возражал капитан рассудливо. – Такого порядка – нет, командир батареи не имеет права. Но вы – будьте спокойны.
– Никак не можем быть спокойны, господин капитан! – ещё больше румянился Евграфов, но только не от стеснения. – Тревога нас гложет. Мы к вам – не от себя, мы – депутатами от народу.
– А вот, – словил Прищенко капитана на прищур глаза. – Цим литом распорядывся фельдфебель нам сино косить, тамочки, биля второго резерва. Нам и не в голову, мы скосили – а ить ниякой доли с того не ймали. А нонче вот докурлыкиваем: то ж не служба военная була, то ж економия, а на нашем горбу? Так с того – нам полагается получить?
Оспой изрытое его лицо всё было захвачено этими ускользающими деньгами.
– Нет-нет, господин капитан! – семенил языком и Евграфов. – Надоть хозяйственные книги всех прошлых лет проверить нашим депутатам. Може нас обворовывали? – а мы скудаемся.
Такой разговор, такие подозрения вслух – быть не могли две недели назад. А сейчас Клементьев хоть бы и рассердился – не мог ни крикнуть на них, ни выгнать, ни даже и отказать.
Но рассердился он только на писарей, за их ядовитую болтливость. А эти ребята – что ж… Клементьев и сам знал по своему голодному нищему детству, как легко в обездоленьи питается подозрение и зависть к высшим.
Этим – что ж, он обещал: доложить, добиться, комитету покажут и хозяйственные книги, отчего же. Даже и хорошо, что комитет этим займётся.
Он-то знал, что в батарее всё чисто, по закону.
Только – ведь они на этом не успокоятся, будут и дальше, и дальше наседать, смотришь, и оперативные планы потребуют.
Дожила наша армия!..
А вскоре после них ворвался в землянку угольнобородый с горящими глазами фельдфебель Никита Максимыч. Ему бы вот и рассказать, пожаловаться насчёт писарей и хозяйственных книг, – но мрачно его принесло, и своим занятого.
Такого и не бывало: не спросясь по форме – плюхнулся на табуретку, шапку скинул с хлопом и голову свою чернокудлую подпёр об стол локтями, как какой Пугачёв. И сидел во мраке, отдышивался.
– Что с тобой, Никита Максимыч? – даже испугался капитан. Что-то он, видать, учинил.
– Ничего не знаете? – дохнул как по-пьяному, а воздухом трезвым фельдфебель.
– Нет.
– От начала не знаете?
– Нет.
– Ну, хорошо. Тревожились меньше.
И сам тоже не торопился говорить. Вытянул по столу руки, привычные к власти. Ладони потёр.
Схлопнул ими.
Посмотрел из мрака, исподлобья, из-под пугачёвской космы:
– Этой ночью из обоза второго разряда укатили два конюха – Клёцкин и Безбатченко. И прихватили два мешка муки. Мне доложили насветý, я – за ними верхом, на Черногузе. И догнал подлецов на боковом просёлке! – Глаза его сверкнули царским гневом. – Лошадей у них – отбил, повозку. И муку отобрал.
Бесовство в глазах запрыгало:
– А самих дезертиров – не-об-на-ру-жил. Безо них воротился.
– Как?? – уж и зная Никиту Максимыча, не понял Клементьев. – Как же так – не обнаружил?
– Вот так, не обнаружил! – по усам, по бороде сухо и грозно утёрся фельдфебель.
– Так ты… ты…?
– Я ж один был, а их двое! Ещё я их в госпиталь повезу, сволочь такую? На дороге оставил.
639
Государь в заключении. – Речь Бетмана-Гольвега. – Где судьба жить? – Лучезарный день.
Господи Всевышний! Мы ещё смеем скорбеть, мы ещё смеем жаловаться! Да оставь нам живыми наших детей!
Как тяжко, но и – промыслительно, но и – объяснительно налегла болезнь всех пятерых детей на эти чёрные дни трона и царской четы. Уже три недели болезней, Ольга и сегодня не поднялась, а припоздавшие Мария и Анастасия вот погрузились в новую бездну жара, у Марии 40,9, дышит из кислородных подушек, у обеих – воспаление лёгких, оглохли обе от воспаления ушей, Анастасию рвёт, Мария бредит. Обе лежат в тёмной комнате, и уже совсем измученная Аликс подле них.
Страх был: что Мария умрёт. Очень плоха. Всё колебалось на весах Господних.
А наследник в этот раз проболел легче всех, вот уже выздоровел, и даже бегал. Из-за своего всегдашнего нездоровья, оттого отставания в занятиях, он был моложе своих тринадцати лет: вот забывался в играх ото всего отречения, от всех изменений, совсем ребёнок.
А Татьяна, тоже уже на ногах, самая гордая и замкнутая из сестёр, со скорбным лбом, – напротив, всё усвоила, ничего не забыла ни на минуту. Да ведь, Господи, уже взрослая женщина, уже за двадцать ей, а Ольге и за двадцать один. А что теперь ждёт вас, девочки, какие и где женихи? Теперь и румынский принц откажется.
В положении семьи можно было ожидать только ухудшений. Отвечено было, что ни Львов, ни Гучков, которых просил приехать Государь, – не приедут. Вместо того приезжали правительственные комиссары – проверять, как выполняются инструкции содержания узников. Объявлено было, что по ведомству бывшего Двора и Уделов комиссаром назначен Фёдор Головин, когда-то гнусный председатель Второй Думы, потом капиталист, концессионер дороги на Екатеринбург, язвительный, мелко самолюбивый и ненавистник Государя. В его руки теперь попадали и все дворцовые службы, и о содержании вдовствующей императрицы предстояло ходатайствовать тоже перед ним.
А судя по газетам – происходил поворот всё больше в сторону обвинения императорской четы, грозили следствием и судом. Предстояло практически думать: кого брать защитником? Кóни?..
У коменданта Коцебу возникли неприятности от начальства. Очевидно, были доносы на него от дворцовой прислуги и от солдат, что он слишком благоволит к узникам и даже дружески обращается, – и как бы не заменили коменданта.
Очень будет жаль. Всё больше понимали арестованные, что режим содержания гораздо больше зависит от лиц, чем от инструкции. Когда в караулы попадали хорошие офицеры, солдаты – сразу чувствовалось в быту и на прогулке отношение другое.
Но эти, кто доносил, – зачем же не ушли, остались служить? Для измены?..
Между тем подробно печатали газеты речь германского канцлера Бетмана-Гольвега. Читая её, Николай заметил, что газета дрожит в руках. Это было – первое германское публичное высказывание после переворота. Для Николая это было – как голос самого Вилли.
Уже давно, три года, всё сердечное было порвано между ними. После коварства Вильгельма в июле Четырнадцатого – они стали враги насмерть и навсегда. Но – столько лет дружбы невозможно было выскрести из груди и всё забыть. И в минувшие дни нет-нет