середь зимы?
И – фрукты, фрукты тоже. Какие ещё видывал, знаешь: вот это – виноград, вот это – абрикос, а других диковинных и название не ведано, однако ящики ими полные.
Или – финтифлюшки для барских баб, поблестушки, постеклушки на синем бархате выложены, или чего исподнее развешано, глаз не оторвать.
Или, поскольку грамота твоя твёрдая есть, иди и читай вывески: Жорж Борман… Бликен и Робинзон… Брокер… Сиу… Ралле…
Всё – не наши…
А то – кинематографов вывески и театров вывески, с лампочками вкруговую, и на тумбах же то повторено, читай откуда хочешь: «Наша содержанка»… «Цветок зла»… «Казнь женщины»…
Или: «Спальня…» – а дальше буквы не русские.
Или: театр Суворина – «Мотылёк под колесом».
А нам – только сталкиваться плечами, только сапоги тяжёлые переставлять по чужому лёгкому проспекту.
А в деревне, пишут, – ни керосина, ни мыла, ни гвоздей, ни соли.
А калек войны – и никому не жаль, кроме сродственников.
А и нас с тобой покалечат – так и тоже.
А в окопах – там сидят, сидят во тьме и сырости.
И теперь – всё немцу отдадим?
– И как это мы, Тимофей, решились? Как это нас понесло в то утро?
Самим дивно.
Давно бы в петле жизнь кончили.
1977–1986
Кавендиш, Вермонт
Вермонт, 1982
Краткие пояснения
Начатая в 1971 году работа автора над «Октябрём Шестнадцатого», со всё нарастающим в нём общественным напряжением между кругами либеральными, социалистическими, придворными и правительственными, – неотклонимо определила основное направление и содержание следующего, Третьего Узла эпопеи – «Марта Семнадцатого». Хотя по календарю он занял собою менее одного месяца (23 февраля – 18 марта 1917), но Узел этот вместил огромный сдвиг и смысл: ход, характер и дух Февральской Революции.
Уже будучи выслан из СССР, в декабре 1975 года Солженицын опубликовал «Обращение к русским эмигрантам, старшим революции» с призывом записать что помнят о событиях, участниками или свидетелями которых им довелось быть: «Несравненны для всякого исследователя трудности сбора материалов о том времени. Но десятью-двадцатью годами позже разыскивать истину будет ещё безнадёжнее. Живых современников той бурной поры остаётся всё меньше. <…> Свидетельство каждого из вас – безценно». В ближайшие месяцы и годы он получил в ответ несколько сотен нигде не опубликованных мемуарных записей.
С весны 1976, работая в Гуверовской башне (Институт Войны, Революции и Мира, Стэнфорд, Калифорния), автор был захлёстнут множеством документальных материалов 1917 года, об обилии и содержательном спектре которых до тех пор не подозревал. Привременные расшифровки негласных телеграфных переговоров властных лиц, их объяснения по поводу принятых решений и реальных обстоятельств; открытые воззвания и призывы; подробности революционных митингов; стремительная волна ежедневной прессы (в первые дни – с догадками и фактическими ошибками, затем – не всегда – с исправлениями); где точные записи, где приблизительное изложение революционных заседаний; отчётливо сохранённые протоколы Временного правительства; учрежденческая документация в отдельных губернских городах; подробности событий в отдельных фронтовых и запасных полках (тут к Солженицыну притёк и свой отдельный поток армейских воспоминаний); и большой массив не дошедших до печати, но сохранившихся в Гуверовском архиве мемуарных рукописей. Всё вместе передавало накалённое, вулканическое извержение Революции и требовало искать формы, куда бы перелить эту лаву.
Этот нервный, перебивчивый, огненный поток автор представил в отрывках по нескольку дней, а в каждом дне – по ходу часовых событий, составивших четыре книги «Марта Семнадцатого», 655 коротких (в сравнении с «Августом Четырнадцатого» и «Октябрём Шестнадцатого») глав:
Книга 1 (23–27 февраля) – стихийное бушевание первых дней;
Книга 2 (по 2 марта) доводит до отречения Николая II;
Книга 3 (по 10 марта) – шаткая неделя, ещё неясная в перспективах (а в швейцарской дали, в Цюрихе – метания Ленина);
Книга 4 (по 18 марта) – многотысячные людские потоки всё ещё в движении и тревоге; как Революция начинает разливаться по пространствам России (а Ленин уже сговорил с германским послом свой проезд через воюющую Германию в Россию).
В 1981–1986 годах Солженицын публиковал отдельные главы «Марта Семнадцатого» в парижском «Вестнике РХД»: в № 133 – «Хлебная петля» (гл. 3в), в № 135 – «Дума кончается (гл. 26в), в № 143–148 – главы о Протопопове (31), Гучкове (66), квартире Керенских (136), Ленартовиче (144 и 152), князе Львове (211).
Последняя редакция Третьего Узла выполнена в процессе набора в Вермонте в 1984–1988 годах.
Целиком «Март Семнадцатого» впервые представлен в 20-томном Собрании сочинений А. И. Солженицына, тома 15–18 (Вермонт – Париж: YMCA-press, 1986–1988).
На родине «Март Семнадцатого» печатался в нескольких журналах: «Нева» (1990, № 1—12), «Волга» (1991, № 4–6, 8—10, 12), «Звезда» (1991, № 4–8). В книжном издании «Март Семнадцатого» появился в 1994–95 годах в составе репринтного воспроизведения «Красного Колеса» (Историческая эпопея в 10 т. – М.: Воениздат, 1993–1997; тома 5–8).
В настоящем 30-томном Собрании сочинений печатается последняя прижизненная редакция «Красного Колеса», предпринятая автором в 2003–2005 годах. «Март Семнадцатого» претерпел существенные по объёму сокращения, главным образом коснувшиеся фрагментных и газетных глав.
Н. Солженицына
Торжество соблазнения
Заметки о «Марте Семнадцатого»
«Мартом Семнадцатого» Солженицын завершает Действие Первое «повествованья в отмеренных сроках». Почему? Ведь формально «революция» (а Действие Первое названо именно так) только началась, многим политическим игрокам кажется, что стихию можно остановить или направить в должное русло, будущие хозяева страны не вышли на первые роли, Ленин только готовится совершить бросок из Швейцарии, весы истории вроде бы колеблются, обычные люди пытаются жить и чувствовать по-старому. И все же оказавшийся последним Узлом «Апрель Семнадцатого» отнесен к Действию Второму, к «народоправству». Да и обрыв повествования на апрельских событиях 1917 года стал для автора «Красного Колеса» оправданным художественно (а не только вынужденным внешними обстоятельствами) потому, что главное уже произошло и описано. Как пришла революция в Россию во второй раз – после репетиции 1905 года – с началом мировой войны (об этом «Август Четырнадцатого», не увертюра или пролог, но полновесный зачин Действия Первого), так и победила она (жестко определив дальнейший страшный ход событий) на рубеже февраля и марта. Как явление революции, ее прикровенное, но мощное вторжение в российское бытие, осталось для большинства современников (и персонажей «Красного Колеса») незамеченным, так и ее торжество, отменяющее не один только порядок правления, но весь жизненный уклад, почти никем не было осознано. Не только тогда, но и сейчас, почти век спустя.
Мы привыкли считать точкой перелома Октябрьский переворот. Такая трактовка новейшей русской истории объединяет убежденных идеологических противников. Ей привержены те, кто поднимал и поднимает на щит коммунистическую доктрину и «невиданный эксперимент» Ленина. Из нее же исходят те, кто видит в Феврале символ загубленной русской свободы, а в промежутке между свержением монархии и большевистской узурпацией власти – едва ли не лучший период отечественной истории, попутно сокрушаясь об «упущенных возможностях» и сетуя на якобы извечную предрасположенность России к тирании и рабству. Историческая концепция «Красного Колеса» в равной мере противостоит обоим изводам этой мифологии, ложность которой Солженицын вполне осознал в ходе работы над «Красным Колесом». В том повествовании о русской революции, ее причинах и следствиях, которое юный Солженицын задумал в 1936 году, Октябрь предполагался пунктом кульминационным. Сходно обстояло дело и в 60-х, когда писатель смог вновь обратиться к своему заветному замыслу. В это время у автора «Архипелага…», разумеется, не было и малейших иллюзий относительно большевиков и совершенного ими захвата власти, но переоценка всего исторического процесса второй половины XIX – начала ХХ века тогда еще не произошла. Гражданская война и становление-укрепление бесчеловечного тоталитарного государства (о которых Солженицын намеревался рассказывать весьма подробно) должны были предстать продолжением октябрьской революции, а участие России в Первой мировой и крушение самодержавия – ее предысторией. Двухтомная редакция «Августа Четырнадцатого» (разросшегося за счет принципиально значимых ретроспективных глав, посвященных Столыпину и Николаю II) и «Октябрь Шестнадцатого» существенно изменили перспективу – глубинные причины национальной катастрофы отодвинулись в прошлое (причем не только ближнее; не случайно в главе о «кадетских истоках» Солженицын упоминает «немецкие переодевания Петра» и «соборы Никона» – О-16: 7в),[1] а предыстория революции обернулась ее незримой историей.
Затишье «Октября…» чревато гибельным срывом, который предчувствуют и надеются (каждый по-своему) предотвратить столь разные персонажи, как готовящий дворцовый переворот Гучков (О-16: 40–42) и грезящий о сплочении монархистов вокруг Государя (по сути, о другом спасительном заговоре) генерал Нечволодов (О-16: 68). Утверждение Нечволодова о том, что революция уже пришла, произнесено не слишком рано, а слишком поздно.
В отличие от персонажей Второго Узла, доверяющий автору читатель понимает, что все главные силы будущих событий уже к ним «готовы». В народе (на фронте, в деревнях, в городах), истомленном тягучей войной и сопутствующими ей несправедливостями, растет чувство обиды на «господ» (а заодно в деревне – на город, в городе – на верховную власть). Общество негодует на бездарное (а оно и впрямь таково) правительство и дурной ход войны, изощряется в вымыслах об «измене» (которые, падая на народную почву, дают непредвиденно ядовитые всходы) и мечтает о часе, когда его кумиры обретут власть, устранят тупых бюрократов с циничными проходимцами (а коли придется, то и незадачливого царя) и поведут свободную Россию в светлое будущее. Облеченные властью сановники не умеют ни расслышать тех здравых соображений, что иногда исходят от оппозиции, ни приструнить зарвавшихся. Изо всех сил стремятся они одновременно не удручить императора и не рассориться с общественностью. Худо-бедно исполняют свои прямые обязанности и почти не думают о том, что же – на третьем году жестокой войны – происходит с тем самым народом, который почитается главной опорой престола (словно не было грозной бури 1905–1907 годов). Государь полагается на преданных слуг (а если кто-то из них поступает недолжным образом, сетует на человеческую слабость и собственную доверчивость), презирает чуждых народу (и он прав!) интеллигентных смутьянов и верит, что простые русские люди бесконечно любят своего монарха, а ничего непоправимо страшного с его страной случиться не может. При таком раскладе грандиозный пожар может полыхнуть и от копеечной свечи. Вернее – от свечи, которая кажется копеечной.
И вовсе не жалкой (тогда!) кучке ленинцев выпадет ее зажечь. На второй день петроградских хлебных волнений Шляпников по-настоящему изумлен:
«Полфевраля большевики звали рабочих на Невский – те не шли. И вдруг вот – сами попёрли, незваные. Нет, стихия народа – как море, не предскажешь, не управишь» (22).
Теоретик Гиммер, который вскоре с азартом примется изобретать политические комбинации («строить» революцию по марксистским схемам), пока думает, что «эти волнения могут плохо кончиться» (4), предполагает провокацию правительства, которая обернется террором. Сходно мыслят и другие «товарищи» («мол, нарочно, запускают движение, дают разрастись, чтобы потом потопить в крови»), но тертый практик-подпольщик нутром чует бессилие властей и не зря вспоминает удачу