Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4

внешнее великолепие императорского театра (косвенно – самой империи), совсем скоро станет одним из главных «художников революции». Когда ближе к финалу (17 марта – предпоследний день Узла) тройственный союз литераторов-символистов возмущается роскошной «бредовой фантазией» вообще и «безвкусным спуском траурного флёра с розовым венком» в особенности, собеседники не могут уразуметь, что «очередное па» былого «обласканца директора императорских театров», ныне клеймящего «Мир искусства», вовсе не случайно. Доводя в «Маскараде» до предела изыски имперской культуры и тем самым хороня (быть может, бессознательно) «петербургский период», Мейерхольд уже готов, отдавшись новой силе, «творить новую жизнь» (634). Его «Маскарад» (а не новые революционные пьесы, что обдумываются символистами) парадоксально, но крепко связан с тем грандиозным площадным действом, начало которого совпало с генеральной репетицией в главном театре умирающей империи. Новыйкровавыймаскарад-карнавал-спектакль приходит как мнимое преодоление (но и продолжение) маскарада старого.

Приняв роль штаба революции, Таврический дворец в одночасье утрачивает былое великолепие. Дело не в том, что солдатские толпы просто не умеют вести себя пристойно (хотя это и так). Барские покои нужно изгадить именно потому, что они барские. Нужно не только опустошить буфет (тут есть какая-никакая мотивировкаесть хочется и в революцию хочется), но и надымить цигарками, затоптать паркет, порушить мебель, разодрать занавеси и, наконец, надругаться над портретом Государя (символическая репетиция еще не поставленного в повестку дня цареубийства). И не важно, что здешние «господа» изначально мыслились частью восставших как союзники-защитники. Как не важно и то, что сами оставшиеся в Таврическом думцы (и прибывшие сюда дружественные им интеллигенты), по сути, соучаствуют в глумлении над цитаделью российского парламентаризма. Как не важно, что еще вчера для абсолютного большинства бунтовщиков царь был неколебимой святыней, а о низвержении монархии они не думают и сейчас. Важно само по себе нарушение извечных границ, утверждение своей (на самом деле – массовой) воли, которое и творит праздник.

Убивают, избивают, разоружают офицеров и полицейских, врываются с обысками в прежде недоступные господские квартиры, арестовывают кого ни попадя, точно так же, как режут шашкой окорок, палят в воздух, плюют на пол шелуху семечек, неуставно расстегивают шинели, цепляют красные банты, – знаковая составляющая этих акций неизменно выше практической. Конечно, рассупонившись ходить вольготнее, но гораздо важнее показать всем и каждому, что ты теперь свободен. Большинство петроградских бунтовщиков в шинелях тем поначалу и ограничиваются. Преображенский унтер Круглов, свирепо выгоняющий солдат на бунт, предложивший себя в начальники караула Таврического, а позднее измывающийся над арестованными сановниками, – персонаж особой, авантюрной и садистской, складки (77, 103, 227, 396). Потому так принципиальны для лидеров Совета пункты Приказа № 1 об отмене титулования офицеров и отдания чести. Немногие из вдруг вознесшихся демагогов точно просчитывают перспективу разложения армии и сознательно решают эту задачу: необходимо польстить солдатам (вы теперь «граждане») и навязать им (не только взбунтовавшимся, но и тем, кто о революции еще не слыхал) «новую» поведенческую норму (бесовскую «без-образность»).

Опьяненная безнаказанностью (и первой кровью) низовая масса революции инстинктивно стремится всяким новым разнузданным жестом закрепить воцарившийся хаос как порядок. Утопия провозглашаемого равенства в реальности приводит к «карнавальной» мене верха и низа. Прогрессивная молодежь, весело разъезжавшая в начале «праздника» с солдатней на реквизированных автомобилях, добровольно (либо подчиняясь общему настроению) обращается в прислугу «меньшей братьи». В аристократическом особняке устроена столовая для солдат:

«…молодые Сабуровы и гимназистки, курсистки и студенты дружеских семей подносили, услуживали, накладывали, бежали на кухню за сменой – и были веселы, громки, в большом оживлении от своей деятельности» (381).

В Москве курсистки «чистили овощи, варили щи и макароны в невероятных количествах», дабы кормить солдат и толпу, что довольно быстро надоедает Ксенье – на второй день она чистить картошку не пойдет (316).

С энтузиазмом заведует солдатской чайной на Петербургской стороне и прежде революционно настроенная Варя, но и ей не удается закрыть глаза на происки примазавшихся к революции мошенников и хамство «некоторых типов», что «регулярно ели у них по три-четыре раза в день, и оставались ночевать тут вот уже на четвёртую ночь, без винтовок» (395).

С другой стороны, прислуга громогласно заявляет о своих правах, не щадя ни монархистки Андозерской (504), ни московских либеральных евреек, уверенных, что «революция прислуги – это и есть из первых актов черносотенства» (560).

В торжествующем хаосе невозможно отличить революционеров, врывающихся для обысков в квартиры (и заодно там кое-какие вещички прихватывающих), от налетчиков, смекнувших, что пришло время поживиться. Распахнув двери тюрем (тут низовая жажда воли и справедливости взаимодействует с идеологическими концептами либеральных верхов), революция дарует свободу уголовникам, которые отнюдь не намерены оставлять свой промысел. Зато циркулируют трогательные слухи о благородстве мошенников:

«…на Хитровом рынке полицейские обещали ворам водку, чтобы помогли скрыться; а хитрованцы, хотя водку и взяли, но привели полицейских в городскую думу: „Поверьте, господа, что и мы, хитрованцы, не нарушим порядка в такие святые дни“. И будто бы на Хитровом рынке, действительно, поразительный порядок…» (316).

Гуляют и слухи зловещие – о носящемся по всему Петрограду загадочном черном автомобиле, из которого ведется стрельба, о приспешниках старого режима, палящих в народ из окон, о грандиозном заговоре черносотенцев, о погромах, о том, что царь намеревался открыть фронт немцам. «Врагом» можно назначить кого угодно, именно потому, что настоящих противников у революции нет, а мифология требует их выявления. В равной мере бессмысленны аресты бывших министров, сановников, генералов и захваченного дома юного офицера:

«– За что вас арестовали? <…>

Наверно за то, что фамилия немецкая. И что стрелял с чердака.

– А какая именно фамилия?

– Кривошеин.

– Позвольте, какая ж это немецкая? – улыбался тот.

– Такая ж, как стрельба с чердака» (192).

Не больше толку в штурме покинутого Мариинского дворца (152) или атаке на Инженерный замок (195), которые проводит Ленартович, – оба боевых маневра продиктованы мифологией революции и подчеркнуто театральны. Но только в таком хаосе, где знаки начисто съедают значения, и возможны «шутовские» проделки с большими практическими последствиями. Так ротмистр Воронович, не располагая какими-либо реальными силами, наглым розыгрышем (который может в любую минуту сорваться, но не срывается) обезоруживает лейб-Бородинский полк (304). Так никому не известный Бубликов становится организатором охоты за царским поездом (231, 239), которая в конечном итоге приведет к отречению.

Можно ли счесть Вороновича и Бубликова главными виновниками победы революции? Нет, нельзя. Напротив, революция привела этих рисковых авантюристов (людей безусловно ярких и изобретательных, которые в других ситуациях могли бы принести немало пользы отечеству) к их «счастливым находкам». Все принципиально значимые события роковых дней – от сговора волынских унтеров до формирования двух самозваных властных центров (Временного Комитета Государственной Думы и Совета), составления генеральского комплота, отречений императора и его брата – следствия того хаоса, который занимает место давно утратившей всякую силу государственной власти. Громокипящая риторика Родзянки, политическое конструирование Милюкова, давняя идея Гучкова упредить революцию дворцовым (поездным) переворотом, честолюбивые затеи играющего разом за «цензовиков» и социалистов Керенского, теоретические построения Гиммера могут обрести (и обретают!) плоть только после того, как петроградский опыт последних дней февраля наглядно показал: власти больше нет – праздник свободы уже наступил.

Нельзя сказать, что на рубеже февраля и марта ведущие политические игроки не чувствуют страха. Они как раз очень боятся и контрреволюции, и торжества охлократии, то есть хаоса, и пытаются противостоять обеим опасностям. Они не могут понять другого – что первой опасности нет вовсе, а борьба с этим фантомом (не допустить гражданской войны!), на которую кладутся незаурядные усилия, споспешествует размыванию и без того жалких остатков государственного целого. Родзянко в своих переговорах со Ставкой то резко преувеличивает масштабы петроградского бунта, то рисует картину всеобщего успокоения, то пугает, то успокаивает, то вновь пугает генерала Алексеева, потому что сам не способен увидеть события в их страшной конкретности, потому что, искренне полагая себя сдерживателем революции, он уже стал ее слугой. И дело тут не сводится к личным чертам (честолюбию, самовлюбленности, пылкости, склонности к патетическим речам) председателя последней Государственной Думы. Разразившись и не встретив сопротивления (действия Кутепова не только безуспешны, но и просто неизвестны обитателям Таврического дворца), революция подчиняет себе буквально всех политиков. Ибо даже те из них, что революции обоснованно страшились, давно прониклись убеждением, что при этой странной власти катастрофа рано или поздно должна разразиться. Алексеев доверяет информации Родзянки (которую позднее сочтет вульгарным обманом), ибо внутренне к революции готов. Примерно то же происходит с Главнокомандующими. Переиграть (обуздать) революцию пытаются – всяк по-своему – и Родзянко, и Гучков, и Милюков, и Алексеев, но их попытки обречены на провал. Признание революции (в любой форме) только ее усиливает. Пока политики ведут переговоры, строят планы, согласовывают интересы, вырабатывают компромиссы, буквально из пустоты (безвластие уже наступило) выныривают Воронович или Бубликов и лихо перенаправляют ход истории, о чем вожди общества, метящие в лидеры государства, узнают, когда свершившегося уже не поправишь.

Революция живет враждой и постоянно ее множит. Это верно не только для улиц и ставших беззащитными частных квартир, но и для стана «победителей» – Таврического дворца. «Цензовики» обоснованно боятся левых интеллигентов, представляющих «народные массы», а те отвечают им взаимностью. Левых лидеров, сформировавших советский Исполком, пугает стоящее за ними плохо управляемое многоголовое чудище самого Совета. Меж тем почуявшие силушку рабочий Петроград и запасные полки не вполне подчиняются и вроде бы представляющему их Совету. Хотя этой клокочущей массой удобно стращать «буржуазные круги», но страх она вселяет и в тех, кто ею пытается манипулировать. Думский Комитет вместе со своим громокипящим председателем быстро утрачивает какое-либо значение: бюро Прогрессивного блока не пускает Родзянку во власть. Но и Милюков вынужден уступить премьерство бесцветному (не только с точки зрения лидера кадетов) князю Львову, терпеть в правительстве сомнительных персонажей, жертвовать товарищами по партии. Многих коллег Милюков почти нескрываемо презирает (примерно так же относится к своим, навязанным ситуацией, союзникам социалист-интернационалист Гиммер). Алчущий власти и популярности Керенский мечется между думцами и Советом, вымогая здесь и там право взять министерский портфель. Войдя же в правительство, вскоре начинает примериваться к посту Гучкова. Отречение Михаила (нежданный конец монархии) вызывает в новорожденном Временном правительстве первый (далеко не последний) кризис: Гучков и Милюков едва удерживаются от выхода в отставку. Никакого единства нет ни в Совете, ни в его Исполкоме: всякий сколько-нибудь приметный умник и любая партия тянут одеяло на себя – что уж говорить о всегда держащихся наособицу и противостоящих всем и вся большевиках. Но и в тесной кучке «ленинцев» нет ни единства, ни согласия (Шляпников постоянно недоволен своим окружением), а возвращение из

Скачать:TXTPDF

внешнее великолепие императорского театра (косвенно – самой империи), совсем скоро станет одним из главных «художников революции». Когда ближе к финалу (17 марта – предпоследний день Узла) тройственный союз литераторов-символистов возмущается