Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4

Круглов, окающий по-нижегородски. Керенский и новый прокурор Переверзев почтительно пожимали ему руку. Комендант Перетц заискивал перед ним и перед солдатами и был груб к арестантам. Правда, после царского отречения Керенский произнёс тут, в павильоне, речь о новой законности и разрешил арестантам разговаривать между собой. А вскоре повалили в павильон и общественные депутации – «для проверки», – а просто поглазеть на «бывших». И старались заговаривать – чтобы потом передать узнанное публике и в газеты. И корреспонденты – пытались интервьюировать арестованных. И фотографы – снимать их в нынешнем положении, но фотография была медленная, а арестанты не давались.

* * *

Горький стал Председателем Особого Совещания по делам искусства. И обратился к петроградскому городскому голове с письмом: на воротах московской заставы содержится надпись: «Победоносным российским войскам в память подвигов в Персии, Турции и при усмирении Польши». Она оскорбляет чувства поляков и должна быть заменена другой, с указанием заслуг солдат и рабочих в деле революции.

Бунин, Горький, Вересаев, Короленко, Кареев, Винавер, Гинцбург подписали воззвание: немедленно приняться за создание дома-музея в память борцов за нашу свободу, где учёные грядущей демократии, пользуясь опытом прошлого, находили бы руководящие идеи для будущего.

* * *

В Царском Селе из здания Александровского лицея украдена единственная существовавшая коллекция личных вещей Пушкина.

* * *

На Марсовом поле всё готовилось к массовым похоронам жертв революции: то разводили костры для оттаяния земли, то рвали пироксилиновыми шашками. Похороны всё переназначались, откладывались. Ещё причина – не хватало трупов. В моргах переодевали в штатское и трупы замученных городовых. Говорили в городе, что некоторые гробы и просто хламом набивают.

А труп адмирала Непенина в Гельсингфорсе жена разыскала только через сутки, в мертвецкой, в обезображенном виде.

* * *

Вечером 29 марта гроб Распутина был вынесен из склепа в Царском Селе, скрыто перевезен в Парголовский лес по другую сторону Петрограда и там под командой сапёрного офицера труп облит керосином и сожжён на большом костре. При холодном ветре, рвавшем дым, собралась толпа окрестных мужиков, немо наблюдая, как сжигают святого старца, друга царя и царицы.

* * *

Сперва послали в Кронштадт на разведку – горничную Дуню с подругой, им проще. Долго они там добивались, даже водили их солдаты с шашками наголо, наконец узнали точно, что штабс-капитан Таубе – жив, сидит под арестом, о чём анонимную телеграмму давал – его денщик. Тогда поехала в Кронштадт леночкина мама – и виделась с папой. Рассказал: матросы врывались всюду, убивали даже офицерских жён и грабили везде. И сейчас одни часовые говорят между собой: «А чего мы время теряем, их сторожим? Убьём да и разойдёмся?» А другие, которые как раз стояли: «Барыня, ваш муж – сухопутный, нам не нужен. Вы приведите каких-нибудь его подчинённых – мы им отпустим».

Леночка записала в дневнике: «Всё это принесло мне пользу, я не так уже дорожу жизнью, как раньше».

* * *

Племянница-курсистка, восторженно:

Дядя! Ведь это же – Революция! Вы говорили – она неизбежна и необходима!

Дядя (М.В. Бернацкий, финансовый советник при Временном правительстве):

– Да, говорил. А теперь вкушаю плоды своих теорий. Тебе это трудно понять, девочка, а я всё больше убеждаюсь, что России был бы нужен просвещённый абсолютизм. Рушим, рушим – а что из этого будет?

* * *

В больнице Николая Чудотворца, доме для сумасшедших, – 150 человек, заболевших в дни революции. Жена городового вопит от страха за мужа, то воет, то мяукает, кричит: «Стреляйте! Стреляйте!», пока не впадает в изнеможение. Старший дворник помешался, когда лежал больной, а солдаты пришли с обыском и требовали оружия. Вагоновожатый кричит: «Можно ехать дальше! Мы не работаем, можно ехать, рельсы свободны!» Много солдат, есть рабочие. Состояние возбуждённое, бурное. Одни поют революционные песни и наступают на врагов свободы. Другие трясут, воображая что оружием, и зовут толпу вперёд.

И много таких же обезумевших – в Новознаменской больнице, на Удельной и в Николаевском военном госпитале.

556

Вера и Дмитриев. – Молчанка.

У них установился как бы такой обряд: именно за последние суматошные дни он уже который раз приходил (каждый раз позвонив – можно ли?) – в конце служебного дня. И Вера проводила его глубоко за полки, за свой столик, у окна на Екатерининский сквер. Ни по телефону, ни придя, он ничего не объяснял – и никакого внешнего библиотечного повода не было в его руках, хотя это было нетрудно придумать.

Свою кожаную куртку вешал тут на гвоздь – и в суконной грубой рубахе садился на указанный стулчерез столик против Веры. И – выдыхал, выдыхал, сперва выдыхал долго, как бы дух испускал. Но, и выдохнув, покойной симметричной формы не принимала его грудь, плечи, голова, а так – косовато, неудобно сидел. Ещё выдыхал, меньше.

Прошлый раз показалось Вере, что эти выдохи – перед каким-то тяжёлым разговором, перед объяснением, – и сердце её часто забилось, и она чувствовала, что покраснела. Не потому что ждала (да и ждала!), не потому что хотела (да и хотела!), – но потому, что очень боялась этого объяснения – и даже предвидела, что от него может быть только всё хуже.

Объяснения полного – так чтобы всеми словами с обеих сторон было сказано всё – между ними никогда не было. Но и – в несколько приёмов, всякий раз неудачно начатое, фразами, полуфразами, недосказами, – уже и было. Он – почти был готов. И почти это сказал. Она – почти отклонила. Однако и не вовсе.

Оттого объясниться наполноту – и страшно, и жутко. И хотелось. И могло совсем иначе выясниться.

В те разы собирался ли он, или даже не собирался, или духу не хватило, уклонялся в последний момент, – но не произнёс никакой даже подводящей фразы. И сегодня Вера почти уже не ждала её, она так начала понимать и уважать их правило.

И не услышав его жалобы – Вера уже всю её чувствовала, только что не в мелких подробностях. Из его прежних, ещё прошлогодних, обмолвок, да ещё из каких-то сторонних случайных сведений – она знала и довоображала ту ежедневную плиту, которая всякий день придавливала его на домашнем пороге – и как бы вот перекашивала плечи.

А ведь ему было только тридцать шесть.

Если бы, не приведи Бог (и сразу сердце неразумное бьётся с радостью), он начал бы говорить – эта плита стала бы вдруг через бок переваливаться, катиться, даже подскакивать – и могла пришлёпнуть их всех – двоих, троих, четверых? И даже до трупа?

А так, молча, – как будто удерживали плиту от падения и были вроде все целы.

Совершенно неуравновешенная, истеричная женщина, и эфироманство… Она только губит его.

Но и какое-то же неодолимое, не изъяснённое Вере притяжение было там – если сам он не мог освободиться, как прикованный подземно.

Михаил Дмитриевич всегда приходил к Вере только сюда, в библиотеку. Ни разу никогда не попросился прийти к ней домой. (А почему бы она его не приняла?)

Он смотрел – то в окно, то – на корешки, корешки книг.

И – на неё же, прямо.

Она – в окно. На свои листики, карточки.

И – на него же, прямо.

И когда вот так, напрямую, они встречались – здесь, в безвидном и беззвучном уголке, – на секунды было рассказано, выражено и отвечено дальше всех мыслимых слов, дальше всех допустимых границ: дочиста рассказано, до всех болей обжаловано, и прощено, и отвечено «да».

И от открытости, явности этого понимания – нельзя было выдержать взгляда больше нескольких мгновений: всё тогда сгорало!

И первая Вера утягивала глаза, спасалась.

А то и он – круто отворачивался в окно.

И продолжал сидеть.

Даже от таких вот встреч-молчанок, может быть, следовало бы уклоняться. Ибо не знаешь, когда что наступит.

А согревало: что Вера ему нужна!

А утешало: что во всякую минуту она может всё вызвать и изменить. И самой быть счастливой. И сделать его.

Но сидя сорок минут – не всё же время молчать. И даже не слишком протяжно молчать, не слишком часто замолкать.

И Михаил Дмитрич рассказывал, и те разы, и сегодня, – о другом совсем, но тоже давящем его.

Сегодня, к счастью, опубликован восьмичасовой день, хоть это решилось. Да если б хоть восемь часов-то работали, а то ведь не будут.

Переложил голову с одной руки-подпорки на другую.

И удивительно и страшно было Вере, что не находила она в себе жалости к той женщине. Как будто – и нет её, как будто не она между ними. Что это?..

Кому? как? через какие уши? с какой трибуны объяснить: мы и так уже несколько недель не работаем как следует, мы и так уже не выполняем военных поставок. Да нельзя же и примитивно сравнивать нас с Европой – у нас же сколько церковных праздников в году! – это и семичасового не получится. Неужели мы оставим наших братьев беззащитными перед огнём свинца?

Так – порциями он что-нибудь говорил, она – кивала, удивлялась, сочувствовала. Иногда протирал по лбу наискось большой ладонью.

Сам он – не в силах разорвать своего узла, но отдавал это ей и обещал подчиниться.

Нет, не та женщина была препятствие Вере. А – та девочка. Восемь лет, ещё ломкий стебелёк. Неповинная девочка.

И даже тем беззащитнее, что не его родная.

А он, если скажет о ней, – всегда с нежностью. И как же – отнять его у девочки?

И так – ноет. И так – ноет.

Не было томика в русской литературе, ни книжки журнальной, которых бы Вера не заглотнула трижды, дважды, единожды, – и навсегда они, живыми спутниками: Антон-Горемыка или немой Герасим, пронзительно обречённые Варвара и Настя из «Жития одной бабы» – «беда у нас смирному да сиротливому», – и всё ниже, ниже, и в «Тупейном художнике» разбитой спившейся крепостной артистки любовь к её растимым теляткам – и боль, когда ведут их резать.

Теляток!..

И что ж – всех их не было?..

Заводская администрация вся напугана, оставлена без защиты, перегоняют друг друга в уступках. Уже многие инженеры смещены рабочими. И два директора, на Невском судостроительном вот.

Да не всего ли об этом он и пришёл рассказать?.. Может быть, другого и не было?..

– Да за что же, Михаил Дмитрич, такая ненависть к инженерам?

Это имеет историю. По поспешности нашего промышленного развития инженеры очень быстро продвинулись в заработках, богатая обстановка, роскошные квартиры, – вот уже и в кровопийцах. Конечно, ещё бы немного свободного развития, и стали бы доравниваться в заработках и умелые рабочие, не было бы этой трещины. Но – война, а теперь вот…

Однако если и заполнение времени – рассказ этот коробился теми чёрными загадочными фигурами,

Скачать:TXTPDF

Круглов, окающий по-нижегородски. Керенский и новый прокурор Переверзев почтительно пожимали ему руку. Комендант Перетц заискивал перед ним и перед солдатами и был груб к арестантам. Правда, после царского отречения Керенский