сновали с приготовлениями трое поспешливых смышлёных денщиков, и от первых собравшихся уже пел граммофон, кто-то замышлял на после ужина бридж (недавно появясь, он вытеснял винт и преферанс), кто-то постарше вздыхал, что нет биллиарда. Шутливо и повышенно громко приветствовали входящих:
– Разрешите пожать вашу разблагороженную руку! Думали ли дожить до таких камуфлетов?
– Не тронь его, оно разбито…
Все понимали, что надо держаться сегодня как можно веселей и только не вспоминать. Все были так настроены, и наверно бы это удалось, – если б уже на готовый сбор и перед самым ужином не ввалился – только что подъехавший к штабу бригады, воротившийся из поездки в Минск, высокий, худой, весёлый подпоручик Виноходов. Так и видно было, что разрывало его от впечатлений, и кажется, недурных, рвётся рассказывать. Не Петроград, не Москва, – но всё-таки Минск, всё-таки новости, как не послушать! Задержали и ужин.
Ездил Виноходов в служебную командировку, но подстроенную, выпрошенную, чтобы повидать ему свою зазнобушку. Видно, славно её повидал, такой свежий вернулся, задорный, моложе себя молодого, – и рад был рассказывать всё, что только где слышал, подхватил, и даже бы о своей крале охотно, если б его попросили.
Ну, одно – это смещение Эверта!
Да, прочли в несвижской газетёнке, – но что? но отчего?
Ну, влияние минского совета, не сжился. Потом этот слух, что Воейков хотел через Эверта открыть Западный фронт немцам.
Это – все в газетах читали, и никто не поверил конечно, и ещё сейчас барон Рокоссовский, стройный, облитой, и лицо облитое, лишь малые усики, в свежем негодовании:
– Какую грязь могут распустить! Неужели мы бы допустили!
Капитан фон Дервиз побагровел, будто его самого обвинили в чём позорном.
Рослый Виноходов с подвижно-разбросанными волосами был в таком порыве, ему уже жалко было б не рассказать:
– За что купил – за то продаю, господа! Только ради новости! Конечно, всякие мерзости говорят: будто Эверт получил телеграмму за подписью Государя – допустить немцев для подавления восстания, но запросил Родзянку, а тот прислал ему телеграмму противоположную.
– Не всем, что в руки наплыло, надо торговать, поручик! – отбрил Рокоссовский, хоть ростом чуть и ниже долговязого, но зато как стержень. – Нашли патриотов – в Думе!
– А почему бы и не в Думе? А почему вы не предполагаете в Думе патриотов? – забезпокоился штабной интендант полковник Белелюбский, с полненьким круглым лицом, в пенсне, попавший к ним тоже сюда, да он и помог устроить этот вечер.
– Повремените, господа! – успокоил их большой ладонью староватый Стерлигов. – А кто вместо Эверта?..
Виноходов теперь и остановиться не мог, как разнесшаяся лошадь. Всё с той же безпотерьной весёлостью и личной непричастностью он выговаривал новые потрясающие слухи.
Будут расследовать дела императора и императрицы и, возможно, даже будут их судить.
Н-невозможно?!!
Фон Дервиз побурел и шеей.
А впрочем – что теперь невозможно?
Эта Верховная Следственная комиссия как леденила, будто какая инквизиция.
Многие стояли, привстали, застигнутые.
Потом такие новости: Временное правительство посылало войска в Луганск на усмирение непокорных. Были расстрелы, но газетам запрещено что-либо писать.
Несмотря на расстрелы, это уже выглядело для офицеров отрадней: значит, всё-таки где-то кто-то?.. Значит, существует не одно мнение только?..
Потом: генерал Иванов после рейда на Петроград подал в отставку. Теперь идёт в монастырь. Оказывается, это его заветная мечта.
Отвлеклись на вечерок, рассеялись! Ужина не подавали, ждали от Виноходова дальше.
– А насколько верно, что в Петрограде солдаты сами выбирают себе начальников? – самый жгучий вопрос спокойно задал самый обстоятельный подполковник Стерлигов, сидевший на стуле боком, но устойчиво обвалясь о спинку.
Фронтовики, боевые воины, в согнутых локтях, откинутых головах, настороженных усах, наганы на боку, – к каким опасностям они не были готовы! Но перед этой недоумели…
Кроме Виноходова. Он всё легко подтверждал.
Рокоссовский, осью стоя точно посреди комнаты, оглядывался на всех как на виноватых и грозно спрашивал:
– Да как же это можно было допустить? Как?! Да что же остаётся от армии?!
И – никто не смел найтись ответить. Все ощущали себя действительно как виноватыми, пригвождёнными.
– И ведь найдутся, – резко презрительно отпустил Рокоссовский, как бы подозревая, что найдутся среди присутствующих, – из офицеров льстецы и угодники, которые так и полезут нравиться солдатам, выскакивать повыше, пока можно захватить. – Он ни на ком не задержался дольше и не имел в виду безвинного Виноходова, но смотрел на него, принять новые удары.
Стерлигов развёл пальцами крупной ладони, держал так:
– Этак – невозможно, господа. Должно быть возглашено воззвание к армии с разъяснением, что все ныне действующие уставы сохраняют полную силу до их законной замены. Иначе – развалится армия, и нас не будет.
Молчали оглушённо.
А фон Дервиз, хотя ему грозил апоплексический удар, ждал и напрашивался ещё на удар:
– А эта мерзость – не выдавать офицерам оружие? Это как? Одобряется правительством?
Чего не знал Виноходов – он и ответить не брался. Он белозубо улыбался. Он – уже выложил что знал, – а теперь пора б и ужинать? да танцевать? Он посматривал на Валентину.
Никого отдельно не упрекнул Рокоссовский, но полковник Белелюбский с большой вероятностью принял на себя, вся бригада знала его либералом. И ответил уговаривающе:
– Господа! Да ведь это же объяснено! Это – никак не относится к Действующей армии, только к петроградскому гарнизону, чтобы не дать образоваться контрреволюции. Должно же новое правительство как-то себя гарантировать? И надо пожелать только, чтоб у правительства было больше сил в этот грандиозный момент. Подчинимся все новому правительству и не будем ни о чём волноваться. Перевернулась страница истории, господа!
– Да если анархия перекинется в армию – это будет зверь, перед которым не устоит ничто! Уже в нашей Второй устраняют и арестовывают офицеров! Уже что делается в гренадерских полках. А завтра – в нашей бригаде?
– В нашей бригаде – этого не будет, – раздумчиво покачивал Стерлигов широкой головой в серо-седом обводе. – В артиллерии это невозможно.
– Как сказать. Как сказать… Уже и наши солдаты нам не доверяют.
Да, изменилось, это чувствовали. И даже вот над сегодняшним офицерским собранием повисла как будто солдатская укоризна или недоверие. В нынешней обстановке такая сходка может вызвать подозрения. С солдатами – не стало прежней простоты.
– Господа-а! – напевал Белелюбский. – В нынешней обстановке и в комитетах есть свои плюсы. Если они будут выбирать себе каптенармусов, кашеваров – так и лучше, меньше повода для недоверия и раздоров. И нам тоже хлопот меньше.
– Да! – вспомнил ещё и не присевший Виноходов. – Ещё вырабатывается проект уменьшения содержания офицерам!
Вот так!.. Блистательное офицерство было нищо все годы, во внешнем виде тянулось из последней ниточки, – и ещё уменьшить содержание?
Да неудобно, разговор-то доносился в кухоньку к денщикам.
– И ещё, – настаивал Виноходов. – Большая часть существующих орденов и отличий тоже будет отменена.
Висели и у него Станислав и Анна, но он выговаривал с радостью настигания, чтобы не забыть.
Набирали! дорожили! гордились! Добытое в пробивном и разрывном огне, чуть не главное в офицерской жизни, переблескивавшее, перезванивавшее на грудях, а у кого-то ещё не полученное, ожидаемое – и…?
– И нашивки ранений тоже, может быть, снимут? Отменят и раны, их не было?
Как пожар, охватывающий так быстро, что не успеваешь и жалеть.
Но, кажется, Виноходов – кончил уже теперь всё. Выдохся. Зарился на стол.
Но он – как перестрелял тут их всех, остальных.
Саня – тоже сильно пожалел награды, Георгиевский крест. Кажется – что? Условность. А… Но не это страшно, а: потеря солдат. Вдруг почувствовали себя не во главе своих, а чуть ли не в окружении чужих.
Не быстроумое, не быстроглазое, устойчивое лицо подполковника Стерлигова повело такой печалью и такой мукой. Как пытаясь бровями прорвать плёнку на глазах, он выговорил с трудом:
– Господа! Мы же ни к чему не готовы. Мы же никогда ничего не знали. Я очень был бы признателен, если бы мне кто-нибудь вот объяснил… Например, что вот именно точно значит, какие это такие эсеры? Что за крокодилы, я их не понимаю.
Их – и неприлично было различать офицерам до последних дней.
– Или – что такое со-ци-а-лизм? Если бы кто-нибудь мне объяснил… – потерянно-глухо доспросил Стерлигов.
– Да даже, – нервно вскрутил пальцами капитан Сохацкий, – кто бы дал такое объяснение: что такое революция? Такое определение – кто бы дал? Как же нам без этого ориентироваться?
Наступило вялое молчание.
– Да-а-а, – иронически протянул Рокоссовский, всё так же в центре группы и всё так же неослабленный в стане. – Это – вопрос для мудрецов. Или для Белелюбского.
Белелюбский, с прилегающе-прилизанными волосками на лысине, не казался ошеломлённым, он даже охотно взялся бы объяснить. Но чувствовал почти общую недоброжелательность.
– Да почему! – громко вызвался невысокий, поворотливый, тороватый штабс-капитан Мельников. – Вообще революция – не скажу, но революция во время такой войны – пожалуйста! Это – всё равно как наделать в штаны, не дойдя до стульчака одного шага. Это – трагедия!
Расхохотались, вразлив.
Всё-таки, может быть, вечер ещё не был потерян? Пока они все вместе и пока этот вечер?
Стерлигов кивнул денщикам подавать ужин.
577
Саня в разгар вечеринки. – Под молодым месяцем.
А вечеринка закружилась совсем и не плохо. Столько грозного распахнулось перед офицерской жизнью, но и молодое же сердце самое утешливое: такое ли мы уже переносили? Уж хуже смерти – что? А над кем она не разрывалась? Что бы ни ждало их, и никогда не бывалое, а ведь не хуже смерти? А они уже все переиспытаны, и друг на друга могут положиться, и связью их стоит дивизион.
Сперва – выпили в меру. А так как доставалось этого нечасто, то испытали потепление, примирение, при которых смягчаются неприятности и сдружливо перекрещиваются взгляды.
И во всяком случае, вот в этот единственный вечер – не должна была та шальная неразбериха сюда ворваться, можно было о ней не думать, а отпустить сердце, как оно само тянется.
Много было музыки. На скрипке играл им толстощёкий прапорщик Фокин, всё поёживаясь подбородком, а у глаз принимая осанку. Эту скрипку он возил с собой всю войну и, когда собирались офицеры, – всегда играл. Да и солдатам иногда поигрывал, они любили.
А всё, что не Фокин, – то играл граммофон. Мальчиковатый прапорщик Тоестов взял на себя смену пластинок и всё время рылся в запасе. Он ставил всё щемящие, с голосом ли, без голоса, вальсы, песни, романсы русские и цыганские. И хотя все разные, а все кружились вокруг единого, травя сердце и настраивая единственно.
Ещё гитара была, её по очереди перебирали. Саня тоже.
Старшие под эту музыку во второй комнате играли в карты