Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 4

крестьяне сожгли его имение – и он стал сторонник жёстких консервативных мер. Однако сегодня у него не было опорных сил для оппозиции, и шёл ему 77-й год (и наконец, он приходился Юрию Васильевичу – родным дядей).

Положение губернского комиссара равнялось прежнему губернатору, и Давыдов должен был бы занять губернаторскую канцелярию. Но он больше держался своего привычного кабинета на 2-м этаже земской управы – массивного каменного здания на углу Большой и Араповской, откуда и видна была ему вся центральная городская площадь перед собором и монастырём. Продолжая и дела земской управы, там принимал он большую часть посетителей – и туда же к нему пришёл сегодня и его шурин Александр Львович Вышеславцев, москвич.

– Саша! Откуда? Сейчас приехал? с вокзала?

В другое время, поспокойней и повнимательней, заметил бы Давыдов, что шурин его что-то слишком рассеян, даже расстроен. Но сейчас он сам был так возбуждён и переполнен деятельностью, да и не виделись от дня революции:

– Ну, каково, а? Каково, голубчик, мы отмочили? – встретил его на середине кабинета, обнимал и тряс. – Дождались, а? Ещё при нашей жизни вдруг дождались!

Вышеславцев виновато улыбнулся. По мягкому лицу его – со лба, через глаза и на щёки, как бы постоянно стекало тихое облачко осветлённости, как это нередко бывает на русских образованных лицах.

А Давыдов, усадив его и рискуя оказаться неучтивым, расхаживал по ковру и с размахами рук рассказывал о себе, о своём – да потому что это было не своё, а Тамбов, а губерния, а вся Россия! Ослепительна была общественная победа, и каждое событие и известие пело об этом, и безграничны, бездонны развернувшиеся перспективы, но может быть самое затаённое, да, вот что чувствовала всякая душа болельца за народ, и конечно эмигранта брата Васи бы сейчас: происходит искупление столетней дворянской неправоты! – нашим участием в революции, и как доверчиво революция приняла нас в свой поток!

– Но что в Москве? А в Москве как? Ты рассказывай!

Нет, Вышеславцев не вскидывался из кресла, не разбегался размахивать руками, хотя был моложе зятя почти на десять лет. Он всё так же смотрел мягко-рассеянно, светло-растерянно.

Да он, оказывается, и не прямо из Москвы: он сейчас на обратном пути, из Волохонщины. Туда ехал по борисоглебской ветке, через Жердёвку. (Кстати, мужики стали драть за пару лошадей по рублю с версты.) А оттуда сейчас, своими лошадьми, через Каменку и Ржаксу.

– В Каменке, Юра, за что Владимира Мефодьича арестовали? Как это может быть?

– Да этот дегенерат, учителишка Скобенников! Объявил себя волостным комиссаром, таких и не бывает. Вместе с акушеркой вытребовали милиционеров, что, мол, попечительвраг нового режима и сеет семена. А просто акушерка мстила ему, он увольнял её. А Скобенников раньше перед попечителем просто лакейничал, и в соглядатаи лез, а теперь, видишь, взыграло, распрямился. Но пока туда-сюда, пока в Сампуре приняли моё распоряжение – а старик две ночи отсидел ни за что, в клоповнике. Безобразие! И сейчас я его пока просил в Каменку не ездить, не дразнить. Но и тоже наш народ! Какую больницу, какую школу старик им поставил, лечил, научил, – а выводили под саблями – стояла толпа, смотрела бараньими глазами, и никто в защиту.

– А Плужников?

– Плужников был тут, в Тамбове. И ко мне приходил. – Усмехнулся Давыдов. – Ещё не хватало нам этих деревенских политиков. Плужников возмущается, что у Родзянки лучшего слова не нашлось, зачем и новое правительство с того ж начало: «Везите хлеб!» Мол, сперва пусть город нам товары везёт. Сейчас если все вот так за политику возьмутся… Ну, а что в Волохонщине? Что ты ездил? Проведать? Как Людмила Христофоровна?

Мама? – вздохнул. – Мама – пока ничего

Спинка кресла за Вышеславцевым была не ровная, а откинутая назад – и так он сам как бы падал назад. И с тем же растерянно-озабоченным выражением:

– Да не просто проведать, а знаешь… Сердце не на месте. Поехал… как бы чего

– Ну-у-у, куда! Ничего такого не будет! Посмотри, какая светлая, дружелюбная общая атмосфера! Крестьяне всё понимают – и ничего не тронут. Во всяком случае тех, кто был к ним хорош. У меня в Каменке – усадьба, лес, и я ни за что не безпокоюсь. И ваша Волохонщина в Пятом году тоже не бунтовала, чего ты вдруг?

– А у меня – сразу встала тревога… И я поехал. И у мамы, оказалось, тоже. Даже, знаешь, такое настроение: если б можно было всё продать как попало да перевезти своих в Тамбов или в Москву…

– Ну – что ты придумал?!

– Три женщины, что они там могут? Да и кому теперь продашь? Да и не поднимется рукаРазрушить родной угол?..

Медлил. (Подъезжал – краснели почки на берёзовом молодняке, дальше сизой стеной стояли дубы, потом липы, и широко дымились трубы села…)

– Что я вздумал? Всё по-старому? А нет, Юра, сердце не обманывает. Вот собрал я перед домом всех мужиков. Знакомые те же самые мужики. Но вместо прежних глаз – и просительных, и дружелюбных, и, догадаться, лукавых, – новые, любопытные, жёсткие. И шапки сняли не все.

– Так и не надо!

– Так и не надо, я понимаю. А – знак. Столетняя наша неправота – это я понимаю. Нельзя было так широко и роскошно жить на глазах народа. Но когда видишь на лицах новую неприязненную решимость… И несколько совсем чужих, какие-то подбиватели из города появились…

Медлил.

– Я – сильно волновался. Всё же постарался изложить им твёрдо: отдаю им в аренду, пониже цены, почти всю мою пахотную землю, несколько десятин себе оставил – прокормить лошадей, птицу. Отдаю им луговой покосисполу. Избыток теперь лошадей рабочих – отдаю в долг безлошадным. А что ж? – и в минувшем году не все помещики убрались, хлеб так и остался в рядах, рабочих рук не найти

– А что? Я и говорю: правильно! правильно! – энергично одобрял Давыдов.

– Другие соседи – жестоко порицают меня, за сдачу. Ну, остались мои мужики как будто довольны. Сочувственно приняли. Сговорились. И, видя эту благорасположенность, – я после того сам шапку снял, поклонился миру. И просил: в моё отсутствие не обижать родных. Загалдели, что не обидят.

– Да конечно! Да совсем не та атмосфера, я тебе говорю!

– Как знать? А страшно – лишиться всего сразу, под корень.

– Да нет, Пятый год не повторится!

– А начали распределять лошадей – где там прежнее благочиние в барской усадьбе! – такое торжище подняли с криками и руганью – страшно их. Нет, они за эти недели стали не те…

Вышеславцев, полуоткинутый в кресле:

– Да хоть бы не землю, но усадьбу сохранить. Разрушится – вся наша жизнь, от младых ногтей? И всего нашего рода?.. Знаешь… просто никогда я так не любил нашей Волохонщины, как сейчас. Обходил как прощаясь, так сердце ноет. Как прощаясь… Обе веранды, крытая и открытая. Сколько чаепитничали там… В зной. И в лунные ночи. А снизу, из села, неслись деревенские хорыНичего этого больше не будет.

Безусый, открытыми губами, хотел улыбнуться – а боль одна.

– Во дворе дряхлеют конюшни, амбары. В парке дубы – каждый знакомец. Несколько лип – такие уже старые, скованы железными обручами, чтоб не развалились. Сколько труда, теперь уже непосильного, потрачено – полоть дорожки, аллеи, поддерживать ветхие беседки. Сад. Мироновка, грушёвка, наливные, китайские, апорт, анис. Летняя печурка из кирпича, под два варенных таза. Тёмный прудок. Ореховая аллея – и калитка в конце. За ней – закат солнца смотреть и как возвращается стадо с поля. И этот высотный вид – на Журавлиное Вершинское. На Синие Кусты… Боже мой…

Взялся за лоб, а верней – прикрыть глаза.

Он ещё многое мог бы перевспомнить, даже из этих угасающих десятилетий. А – библиотека? Сколько собрано, сколько читано… А дальний колокольный звон над полями? А летом на рессорной коляске из именья в именье? – остывающий сухой полевой воздух, стрекочут кузнечики, ровный звук бегущих лошадей, спокойное пофыркивание, мягкий постук по просёлку. Среди ржи. Вальки упряжки задевают за дорожную траву. Или от речки – запах мяты: там, на костре, у шалаша, гонят её…

– Да если мы потеряем даже этот дряхлеющий быт, эту зелёную заглушь – куда привезём мы детей летом? И в знойный деньникогда не увидим, как находит туча без дождя – и перепела опадают в рожь?

Но к губернскому комиссару ждали посетители, просители, предлагатели.

Ну да Саша теперь – к сестре, домой? И расскажет ей.

Она – поймёт. Они всё это – вместе помнят.

610

Родзянко перед полком отдаёт землю. – Крестьянская депутация к нему.

Опять, опять ожил Таврический! Безошибочное сердце вело народ к своей водительнице Государственной Думе! Военный оркестр (уж пусть марсельеза) гремел на улице, потом замолк – но тысячный топот ног отдавался гулом по самому зданию. Пришёл опять лейб-гвардии Семёновский батальон! И как же переменилась жизнь Таврического!

Волны радости так и вздымали Родзянко, он чувствовал себя невесомым. Пусть неблагодарные министры забыли материнское думское лоно, откуда они все вышли, пусть неблагодарные журналисты пренебрегли этим истинным центром русской жизни, – но русский народ знал, где его духовный центр, знал, кого он любит, знал, чему он верит, – и тянулся сюда!

Этот возврат солдатских масс в Таврический был мало сказать торжественныйэпохальный. И Родзянко ощутил, что надо выйти к нему более чем достойно: не просто единолично, но в окружении свиты из членов Думы – собрать их вокруг себя как можно больше, всех, кто сейчас в Таврическом, чтобы явить символически весь облик Думы.

Собирали спешно из разных комнат – собрали человек двадцать, неплохо, обычно их стало тут меньше. Застёгивались, подтягивали галстуки.

Пошли. Прошли не через Екатерининский зал, а на хоры, другой лестницей – чтобы к площадке над собранием спуститься сверху, величественнее.

Весь зал был полон, и сверху это могуче выглядело. Несколько тысяч солдатских голов, без строя, – а над ними растянутые двухпалочные плакаты: «Война до победы», «Берегите завоёванную свободу!», но и – «Да здравствует демократическая республика», но и – «Земля и воля».

Однако же, Родзянко не мог привыкнуть, это не помещалось в его голове: он не был единственный присутственный хозяин в Таврическом дворце! Здесь же был ещё Совет рабочих депутатов, здесь же был ещё Чхеидзе. И уже на выступательной площадке, ниже его, Чхеидзе стоял и вещал – сразу обо всех народах мира и как они объединятся.

И явление Родзянки со свитой не было достойно замечено, ни отдельно

Скачать:TXTPDF

крестьяне сожгли его имение – и он стал сторонник жёстких консервативных мер. Однако сегодня у него не было опорных сил для оппозиции, и шёл ему 77-й год (и наконец, он