что он мечется по дальним фронтам? Что он там делал в Кишинёве, Одессе – чему помог? И на каждой фразе: как старое правительство довело страну до гибели. Как их всех тянет на воспоминание своих страданий и заслуг. Этим он думает спасти положение? – задобрить врагов?
Сегодня ночью, возвращаясь с Юга, Гучков проехал Ставку, говорят больной, не задерживаясь. (А поговорить бы с ним самим сейчас! Проехал…)
Нет, не было у Армии вождя.
Власти! Больше всего мы сейчас нуждаемся в твёрдой власти над собой. И даже ни во что не ставя это Временное правительство – ах, если б они были хоть тверды!
Никогда Воротынцев так напряжённо, непрерывно не бродил в неизвестном, как в минувшие недели, – и никогда же так быстро не созревало в голове.
Откуда действовать? Если и не из Ставки – то откуда ж ещё? Выбирать дальше нечего, уже у стенки.
Здесь – Родос, здесь – прыгай!
Насколько просторней было бы Воротынцеву сейчас одному, по-холостому в офицерской гостинице. Но не вышло: Алина теперь и слышать не хотела, чтоб он жил в Могилёве один. Тотчас же переехала, и часть вещей вослед, да хлопотно квартиру найти при нынешнем избытке беженцев в городе. И как было прежде – то Георгий конечно бы запретил, да Алина бы и не настаивала. Но после всего недавнего отказываться упорно – было невозможно, сразу подозрение, выглядело бы так, что у него тут встречи, – и взмутится новая семейная буря, новый развал, ещё хуже, только его не хватало. А так – постепенно вся эта взмученность должна же в ней улечься, не безконечна ж она.
Да радоваться надо, что так благополучно всё закрылось. В Могилёве Алина ни разу не попрекнула, ни звука об Ольде, не назвала по имени. Ни – до этого в письмах, за полтора месяца ни разу. Как будто и не обнаружилась его февральская поездка в Петроград, даже неправдоподобно. Слава Богу, только не разбудить, не растолкать, не процарапать. Тех пансионных октябрьских дней без содрогания вспомнить нельзя. Она так не готова была к удару, она могла совсем погибнуть. В этом тонком горлышке он как будто задушивал своё родное.
Конечно, жизнь – не прежняя. Не досчитано, обронено. Но если она силится восстановить мир, лад – надо помочь ей.
Да понимает же она – какое время…
11
Гессен и Гредескул в оценке событий. – О Ленине? – Дерзость юных гимназистов.
– Так неужели же, Иосиф Владимирович, старое правительство было право, что мы, русские, не доросли до свободы? Способны видеть в ней не увеличение гражданского долга, а только свободу делать то, что раньше запрещалось? Неужели наша русская психология не признаёт другой свободы, кроме хамского желания?
– Лишь в том отношении я с вами согласен, Николай Андреевич, что старое грязное рубище, сброшенное Россией и теперь сожжённое, видимо не только оно питало гнилью и заразой пóры народного организма, но надо догадаться, что и дурные соки самого организма пропитывали рубище. Да, народ наш отравлен, он отравлялся веками, его невежество и предрассудки слишком долго воспитывались царизмом, и они стали органикой, – и теперь, конечно, есть угроза, что из-за невежества народных масс может погибнуть и цветок свободы, ещё такой нежный.
Сошлись сегодня с утра в библиотеке Гессен и Гредескул, два профессора, два главных редактора – «Речи» и «Русской воли», – и конечно же не смогли сразу разойтись со своими книжными стопками, а зацепились спорить у прилавка.
Средне-толстенький Гессен, с круглыми бровями над круглыми золотыми очками, развивал.
Что, с другой стороны, и весенняя радость революции, она сама могуче излечивает народную душу. Вдруг же и проявилась вечевая сторона русской души, не забитая и пятьюстами годами самодержавия, это доверие не к отдельным фигурам, а ко множеству, многоголовью, этот разворот народной самодеятельности. Как весенняя трава, всюду выпирает безудержно жизнь. Россия плавится в огне раскалённых идей и готова отлиться в невиданные формы.
Он был убеждённо уравновешен:
– Наступило вторичное крещение Руси, в купели свободы, и она пропитается ею вся, как говорится – до тайников духа. Да а сама-то революция почему могла произойти? Разве она не свидетельствует о небывалом росте народа? Во время войны в народе быстро выросло государственное сознание, оно и разорвало скорлупу самодержавия.
У тщедушного маленького Гредескула, с нервной шеей в крахмальном воротнике, глаза за очками были безпокойные, цепкие, колкие:
– Но мы не должны слишком благодушно щуриться на народного сфинкса. Разрушить старое оказалось до изумительности легко, да, – но так ли легко будет построить новое? Откуда взялся этот партикуляризм центробежных стремлений? Он вполне понятен у угнетённых народностей – но почему и у классов? у городов? у деревень? у отдельных воинских частей? отдельных профессий? лиц? За групповыми интересами совершенно теряют чувство целого, это может раздавить нашу свободу.
– Да, разнежились от свободы, это есть, – соглашался Гессен, не слишком встревоженно. – Но у кого не закружится голова, когда на Западе только мечтают о 8-часовом дне, а у нас он введен с феерической лёгкостью. Да, конечно, надо внушать: нам всем хочется на палубу, чтобы видеть прекрасные берега, – нет! на чёрную работу! в трюм! Это от нас же и зависит, Николай Андреевич: теперь, как никогда, «идти в народ», нести ему пропаганду, только не революционную, а просветительскую. А то через наше просветительство мы за последние 10 лет перепустили и проблемы половой любви, импрессионизм, футуризм, кубизм, – а насущный хлеб демократии позабыли, и вот революция застаёт нас врасплох.
Да я вам скажу, это и замечательно, что перед нами вырастают вопросы и опасности, – а то ведь мы ниоткуда не встречали сопротивления, это уже начинало пугать.
– А меня, Иосиф Владимирович, эти крайние претензии социалистов, всегда радовавшие, начинают и волновать. Они сеют в народе уж никак не просветительство. Они забывают, что переворот носил общенациональный характер, и отдельные группы не должны претендовать на власть. У Совета рабочих депутатов по отношению к Временному правительству – нет ответственности и нет, как хотите. Как можно утверждать, что власть Советов признана всей Россией? Что это ещё за комиссары от Совета при министрах? – тоже мне римские трибуны. Да рабочие составляют в России пять процентов населения. Да интеллигенция выступила на революционное поприще, когда никакого «пролетарского сознания» ещё и в помине не было. А армия – так вообще пришла самая последняя. Да кроме интеллигенции никто и никогда не был готов взять власть. А теперь тычут в интеллигенцию – «буржуазия».
– Вот тут я с вами соглашусь: старый режим никогда и не боялся революционеров, а всегда боялся гражданской конституционной демократии. Нас не ссылали на каторгу – но как же нас ненавидели! Движимые не страстью, а разумом, только мы и умели, и сумеем сегодня, спокойно взвешивать обстоятельства и шагать уверенно.
Нет, Гредескула это не успокаивало, он поматывал головой на безпокойной шее, хотя воротник был ему скорее широк:
– Но всё-таки, если социалисты признали Временное правительство, могли бы и не признавать, то последовательно – дать ему и средства для осуществления демократической программы.
Гессен, похожий на доброго чудаковатого учителя, тепло улыбнулся, прогладил большие усы:
– Все мы ищем всюду врагов – и так ударяем по соратникам. Революционная мысль всегда полна подозрений, основательных и неосновательных. Но всё же Совет – соратник правительства.
– Ну а Ленин? Уже всё долой, открыто, вообще долой, и правительство и войну.
– Ах, Ленин ещё! Ну какая от него опасность? Ну что он может сделать с малой кучкой сумасшедших?
– Ого-го, не скажите! Когда всё подвижно, всё центробежно… Уж ленинскую пропаганду во всяком случае надо запретить как изменническую.
– О-о! о-о! как вы меня раните! – появились и морщинки на таком уже гладко-натянутом полном лице Гессена, и на широкой лысине даже. – И услышать это от вас! Вот это и есть крайности вашей «Русской воли». Вот уж тогда реакция возликует. Ну мне ли вам напоминать, что средства нашей борьбы должны быть в уровень с величием принципов права и свободы?
– Право и свобода, Иосиф Владимирович, – нервно, жёлчно выговаривал Гредескул, – не до такой степени, чтобы…
– Ах, ах, – вполне спокойно отвечал Гессен, – вы потакаете, простите, взгляду серой обывательщины. Неужели выход – в насилии? Тоска по городовому? – нет порядка, некого слушаться, никто не приказывает? Обывателю отовсюду чудятся мнимые опасности. Ему не приходит в голову, что если б он на минуту перестал быть рабом, а стал бы гражданином – то половина бедствий сразу бы исчезла. У правительства – сила моральная. Оно действует не потому, что опирается на войска, милицию или суд, а на организованное общественное мнение. «Бездействие власти»? – сегодня это упрёк безсмысленный. Если прежде мы имели право во всём винить старое правительство – то теперь за судьбу России отвечает – каждый из нас.
Гессен с улыбкой искал поддержки у немо присутствующих дам:
– А возможна ли была бы агитация ленинцев, если б она столкнулась с широким общественным протестом, с порывом народного негодования? А чем отвечает Ленину горожанин? Любопытные ходят и слушают, пожимая плечами, никакой попытки противодействия – вот она, трусливая привычка рабства. В агитации Ленина повинен сам народ и само общество.
Нет, Гредескул не согласился, покручивая шеей, но сгрёб свои книги и повернулся идти в читальный зал.
А навстречу тут быстро подошла взволнованная Марья Михайловна, хранительница, дама средних лет, задыхаясь в подпирающем воротнике. Не замечая выдающихся гостей или, напротив, даже спеша высказаться при них, прижимая к вискам кулаки, в одном – носовой платок:
– Боже мой, что ж это делается? Что это делается?
– Что же? – озаботился Гессен.
Стала рассказывать, всем. Старший сын её, гимназист восьмого класса, входит в новосозданную управу средних учебных заведений, как бы петроградское общегимназическое правительство по всей общественной самодеятельности. И вот они вчера узнали, что, пренебрегая их руководством и невзирая на отказ управы, младшие, от 12 до 15 лет, ходят будоражат по всем гимназиям: сегодня, в среду, на занятия не идти, а массовой демонстрацией к особняку Кшесинской – против Ленина. И вот идёт борьба за гимназические массы: управа, снесясь со взрослыми и с Керенским, категорически запрещает идти – а младшие настаивают идти, назначили свой сбор – и, представляете, пошли! И среди них младший сын Марьи Михайловны! И – на что они там могут напороться? ведь от ленинцев всего можно ждать!?
– Да-а-а, – сочувственно к матери протянул Гессен, сильно прищурился за очками. – Будем надеяться, их встреча с Лениным не состоится. Хватит с Ленина своей тёмной аудитории,