возгласил, что сепаратный мир с Германией был бы гибелью для демократических идей, а после съезда посетил штаб фронта и обещал генералу поддержку: нельзя вести армию в бой без безпрекословного повиновения. Спросил: как налаживаются у генерала отношения с общественными организациями? Гурко ответил без раздражения, но озабоченно: революция ото всех требует умения приспосабливаться к неожиданным обстоятельствам. Новая система уговаривания трудна, но приходится к ней прибегать, чтобы предотвратить худшее.
Расходясь, съезд создал постоянный фронтовой комитет (с двойным перевесом солдат), а из него «контактную комиссию» со штазапом, и уверяли: это только увеличит доверие массы к штабу, а «мы не будем мешать».
Трудно поверить. Но в первые дни комитет не мешал – а когда тыловые части начали грабёж соседних имений, то комитет и помог успокоить.
А что мог сделать теперь Главнокомандующий сам?
В декабре он так решительно отказал Германии в мире – за всю Россию, за всё Согласие. А – что теперь? Неужели солдаты уже повёрнуты – и воевать не будут?
Съезд фронта – ещё перетерпел Гурко. Но тут же открылся в Минске съезд Красного Креста. И оттуда прибежал к нему с жалобой граф Беннигсен, что выдвигают требования, при которых воевать вообще нельзя.
И Гурко гневно ринулся – туда, в тот же театр. Теперь не солдатами он был полон, но интеллигентными людьми, а несли они горшую околесицу: о полной независимости военно-санитарной службы от распоряжений командования, и чтоб она могла реорганизоваться на выборных началах.
При появлении Главнокомандующего на сцене – никто в зале не встал и никто не приветствовал.
Гурко произнёс им бурно и гневно. Что им, образованным людям, стыдно разваливать армию и предавать Россию. Что смысл деятельности Красного Креста – служить армии, а не армия ему. Что если они не будут соблюдать положений службы, то армия обойдётся и без Красного Креста, а их, служащих, всех пошлют на фронт.
Сказал – и ушёл не дожидаясь. А вослед ему поднялся шум невообразимый.
Но к концу дня признали его правоту и сменили мятежное руководство.
И вот в такой ничтожности – состояло его призвание сыграть роль спасителя России?
Упускал он какое-то бóльшее движение? решительней?
Но – какое?
25
Ликоня.
С тех пор как он уехал – будто затормозили время: то оно неслось, а то – поползло.
Но всё время, когда Ликоня и не думает о нём, – она о нём думает, он – есть у неё.
И прежние мартовские дни, которые лились сплошным потоком, она потом различила отдельно, каждую встречу.
Потому что тогда – задыхалась.
Страшно другое: а после новой встречи – уже потом не ждать? Даже подольше бы встречи не было, нескорее – не ждать.
Увидела поразительно красивую – и захотелось быть такой же красивой, для него!
Письма. (Пишет!!) Радость даже смотреть, как он пишет решительные буквы на конверте, – но каждое и страх открыть, пугает: а вдруг?.. За строчками вдруг окажется – изменился?
Но одной только «Зореньки» уже довольно для чуда. Но если, как начнёт письмо, в него «вступает тёплое волненье» – то это уже так много, что не помещается.
Всякое письмо – как разговор в темноте, лица не видно.
И сама бы рада писать ему каждый день. Только боязнь навязываться.
Хочу – благодарить!
Не благодарить – всё равно что и не получать.
26
(Фрагменты народоправства – Москва)
* * *
Несмотря на революцию, Пасха прошла в Москве с обычной торжественностью. Гул всех сорока сороков, обилие света от свечей и плошек. Христосование на улицах.
На трамваях – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Александровский сад под Кремлём всегда был такой чистенький, – уже к концу марта усыпан семячной шелухой.
И много её на всех площадях, на улицах.
* * *
Жители становятся в хлебные очереди и с карточками, с 3 часов ночи. Из продажи повсюду исчезли дрожжи. Стало не хватать молока. Милиционеры с красными карточками обходят лавки и назначают скидки с цен.
Не стало санитарного надзора – и на рынке продаются порченые мясо и рыба.
* * *
Зато митингам – нет препятствий, нет границ. И дни и ночи тёплые, вся Москва – сплошной митинг. На площадях, скверах, бульварах, от кучек и до толп, не могут наговориться, наспориться. В одном месте угасло, рассосалось – растёт в другом.
А больше всего – у памятника Пушкину, постоянно и глубоко в ночь, при скудных фонарях. Люди так облепляют основание памятника – кажется, что Пушкин, с торчащими из него флагами, стоит на головах толпы. Солдаты, рабочие, бабы, дамы, лавочники, студенты. От каждой казармы присылают сюда солдат: слушать, потом своим передавать. Наверху – оратор, и близко к нему двое – ждут очереди. Главный спор – насчёт 8-часового дня. Солдат:
– Вот, они 8 часов требуют, а мы по 26 часов в сутки в окопах. Подавай им плату высокую, а кто за эту плату расплачиваться будет? Да мы все, каждый бедняк и крестьянин, все российские люди. Фунт гвоздей шёл 12 копеек, а нонче рубь сорок – это как? А как они 8 часов будут работать – так ещё больше будем платить.
– Давайте поменяемся: вы – на фронт, на наше место, а мы на фабрику. И будем работать 18 часов, ой-ой!
– А на военных заказах баржуй наживается, а мы ему – отдавай труд? Почему не позаботиться об себе? Чтоб на нашем поту баржуй оттопыривал карман?
* * *
На другом митинге, на Скобелевской площади, с постамента кричат, что фабрики надо отдать рабочим. Из толпы баба истошно:
– Батюшки! Да что ж он говорит? Да ведь всё ж пропьють!
* * *
А проняло, и по Москве развешаны объявления: рабочие ввели 8-часовой день, не имея в виду сокращать работу на армию, для неё – хоть день и ночь. А эти нежелательные трения с солдатами подзуживаются фабрикантами.
В брезентной мастерской Земгора рабочие накрыли заведующего мешком – вывели прочь, чтоб больше не было его.
* * *
За пасхальные недели прокипело в Москве съездов: и областной учительский, и врачебный Пироговский, и кооперативный, и женский, и Союза городов, – и везде же министры приезжают выступают. И – съезд рабочих организаций. И – съезд крестьян Московской области (шесть губерний), руководимый интеллигентами, иные – только что из эмиграции: как наконец создать Совет крестьянских депутатов?
Собрание московских старообрядцев призвало старообрядцев всей России: поддерживать Временное правительство, хлебную монополию, заём Свободы и продавать хлеб.
Возник острый недостаток бумаги для газет. Социалисты стали захватывать её на складах самовольно, с дракой.
* * *
А шайки солдат ещё ходят по квартирам и грабят. Или – под видом милиционеров ночные «обыски» в домах (Бутырский комиссариат). 20 человек ворвались в лавку Щенникова на Сенной площади.
В селе Богородском ограбили церковь Преображения: воры спустились через потолок, похитили дарохранительницу и церковную утварь.
На Пресне обокрадена часовня Михаила Архангела.
* * *
По городу прошёл слух, что пресловутый «батальон 1 марта», сформированный из дезертиров и уклонявшихся, останется в Москве. Батальонный комитет опровергает: «Ценя выше всех благ в мире добытое освобождение родины… как можно быстрей сорганизоваться, вооружиться и выехать на фронт». Но, де, не хватает офицеров и инструкторов.
Сибирские воинские части с фронта жалуются, что в Москве принимают дезертиров с распростёртыми объятиями и даже включают в Совет солдатских депутатов.
* * *
На Брянском вокзале ежедневно: солдаты врываются в вагоны, выбрасывают оттуда пассажиров и их вещи, занимают места. Многие обладатели плацкарт остаются в Москве. Комендант вокзала заявил, что не в силах бороться.
* * *
Близ памятника Пушкину кто-то пристроил плакат: «Не забывайте, что он написал “Сказку о рыбаке и рыбке”!»
* * *
Московское градоначальство отменило регистрацию проституток – и само это слово уничтожается навсегда. Постановлено закрыть притоны разврата и дома свиданий. Прекращается действие жёлтых билетов и административно-принудительный врачебный осмотр: борьба с венерическими болезнями – на основах лишь добровольного обращения пациентов.
* * *
У памятника Гоголю на Пречистенском бульваре – митинг. Публика – самая разная, слушает и стайка гимназисток. Ораторы разных направлений. Большевик успеха не имеет. Тогда он вопит с памятника:
– Товарищи солдаты! Не слушайте буржуев, они только заворачивают вам мозги. Присоединяйтесь к нам, и все эти девки, – показывает на гимназисток, – будут ваши!
В толпе – звериный рёв солдатских глоток. Гимназистки шарахнулись. Митинг сорван.
27
Демонстрация инвалидов войны. – В Таврическом. – Разгон увечных.
Для кого война минует – лишь воспоминанием. Крута гора обминчива, лиха беда избывчива, – и лет ли через пять, через десять, отсохнет проклятая, начисто. А от тебя, кто оставил там руку, ногу, иль перетравил навеки себе нутро газами, или свет отнялся от твоих глазонек, – от тебя она уже никогда не отступит, раньше ты сам уберёшься из жизни. Так и врежется тебе тот хуторской садочек, где ты, кровоточа из локтя, своё предлокотье левое последний раз понянчил. Или высокие кущи чужой задалёкой деревни Брусно-Ново, какой тополь повыше, какой пониже и круглей, – а больше ничего в жизни ты никогда не увидишь, это последнее, так и стоит, а всё прочее вокруг по догадке.
И потом протрясёшься ты на телегах и по вагонам, проелозишь, провыстонешь на лазаретных койках, вот и в Питере пасмурном, где никогда побывать не грезил, и месяцами многими тебя ещё гоняют по лазаретам, – и теперь, когда срок подходит домой – обрубком или незрячим, уже не тот ты работник и муж не тот, ещё как тебе век дозлыдневать? – достигает слух, что через Германию доставлен к нам какой-то Ленин, говорит по-нашему, и с ним же ещё нашлись какие-то тут, – и кличут они: кончать войну, замиряться с немцем, без одоления, просто так, ни на чём. И из Питера кто тут по улицам с папиросками шастает, другого дела не знает – ни на фронт ни один, нет!
Вот это та-ак! Вот это – одурачили нашего брата. Горько – аж дышать невмоготу: значит, нас перекалечили и побили – и кому это? Мы теперь в обрубках – а вы гулять?
Всю Фомину неделю сгуживались, и сёстры многие способили, и врачи. А нынешним воскресеньем – все инвалиды войны, какие в Питере содержатся, – собирались.
Одни – к Казанскому собору, и там была инвалидная сходка, большое толпище. Говорили речи: войну затеяли – так надо кончать по правде, немца – добить, за всех убитых, за всех газом травленных и за наши раны. Чтобы второй раз больше он на нас не полез. Держали речи – и даже тринадцатилетний малец, слава Богу целый, а уже Георгиевский кавалер.
А потом, кто мог идти, поздоровей, – пошёл пешком, кое-как шеренгами, а кого сестры держали под руки, а кого – со всех разных лазаретов обвязанных, и уже выписанных ампутированных, со сборных