Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 1

«комендантом крепости», а писарем у него сидел гимназист. Везде развелась грязь, на прогулку не выводили. И поступали жалобы, что отобрали у арестованных собственные подушки, одеяла, бельё, выбрасывали матрасы, раздевали догола, взамен им выдали плохо стиранные рваные лохмотья из военного госпиталя, что у Вырубовой хотели отобрать костыль, не верили ей, что она калека, и щупали перелом бедренной кости, чтоб удостовериться. Что для простоты кормили всего один раз в день, сами ели за арестантов, а тем недодавали. И были жалобы, что некоторых арестантов били, плевали им в суп, подсыпали в пищу древесные опилки, не то даже битое стекло. Что солдаты охраны митингуют: не проще ли расстрелять арестованных и спустить в Неву. Но не было объективной возможности проверить эти жалобы: проверяющего начальства солдаты-охранники не допускали. А так как вся Петропавловка была сейчас проходной двор, то туда напирали солдаты других полков – и охрана пускала любопытствующих в коридоры Трубецкого бастиона подглядывать в глазки́, как сидят бывшие царские министры. Иные смеялись и, говорят, через дверь обещали скоро прикончить арестованных. Тюремное хозяйство развалилось, не стало ни керосина, ни свечей – и когда прекращалось электричество, то сидели в темноте.

Но кто посмеет этих революционных солдат научить, одёрнуть, даже затронуть? Это может вызвать грандиозный скандал на всю столицу и даже подорвать министра юстиции. Муравьёв тем более боялся раздражить караул Петропавловки, поссориться с этими солдатами. Когда он ездил на допросы – он старался этого всего не замечать, а натрýсившие царские вельможи почти не смели и жаловаться. А когда в Комиссии сенатор Завадский, при сочувствии Родичева, заявил протест, что этот дикий произвол караула позорит режим, при царе никакой прокурор не допустил бы такого даже отдалённо, – Муравьёв потребовал, чтоб тот взял назад свои слова, унижающие новый государственный строй и восхваляющие старый.

В те короткие летучие моменты, когда Керенский вообще мог этими проблемами заняться, – он понимал и Муравьёва, но понимал и положение арестованных, особенно Вырубовой, которую сам же арестовал. Как бы это удалось сменить охраняющую часть? Пока придумали – назначить туда к ним врача, известного доктора Манухина с левым прошлым, в 905-м приговаривался и к крепости, и друг Горького. Он станет обходить камеры, прописывать лекарства, усиленное питание – и конвой должен будет перед доктором сробеть.

Короткие летучие моменты! Где мог Керенский остановиться, на чём задержаться? Одна ли юстиция была на нём? Вчера, накануне первомайского праздника, возил Альбера Тома на Марсово поле возлагать венки жертвам (и полусотня донского полка ехала за их автомобилем как эскорт). Собралась и большая толпа. С помоста Тома держал речь от имени французской республики – что борьба, начатая декабристами, вот дала блестящие плоды и Россия вошла в среду великих демократий мира. Затем (присоединились Львов и Терещенко) шли вдоль фронта Павловского батальона, затем – и павловцы мимо них четверых, церемониальным маршем, ружья наперевес и под оркестр. (Что-то военное чувствовал в себе Керенский, ах, что-то очень природно-военное!)

А уж сегодня весь деньвеликий международный пролетарский праздник (даже не работала Чрезвычайная Комиссия) – одни митинги, одни речи, сплошной лёт-перелёт. А вечер застиг Керенского на концерте-митинге в цирке Чинизелли (сбор с концерта – в издательский фонд Брешко-Брешковской). И он выровнялся, тонкий, стройный, молодой, всеми любимый, на аренном помосте, на глазах многих тысяч и под прожекторами, и слова легко складывались:

– Со времени Великой Французской Революции ни одна страна не переживала таких великих дней, как сейчас Россия. Сейчас только одна перед нами задачазакрепить свободу. А для этого нужно много железной дисциплины. Долой всякое насилие! Временное Правительство сильно только доверием народа, и пока я у власти – никаких других методов, кроме поддержки народа, оно применять не будет. Правительство сильно только пока оно дышит одной грудью с народом. Говорят: как это вы управляете? у вас даже нет полиции. Но, товарищи, нам не нужно полиции, потому что с нами народ!

И вдруг вдохновился, предложил: пусть он будет сейчас дирижировать, а оркестр и хор публики исполнят марсельезу.

Отдирижировал. Великолепно получилось, очень от души.

Тут вылез солдат:

– Граждане! Поклянёмся пойти по первому зову министра-гражданина Керенского!

И со всех сторон:

– Клянёмся!! Клянёмся!!!

Тогда оркестрант с их балкончика:

– Товарищи! Александр Фёдорович недурно дирижирует оркестром. Но ещё лучше – русской революцией. Пожелаем ему сил ещё долго стоять на своём ответственном посту!

Аплодисменты. Бурные.

Керенский предложил всему цирку хором петь Интернационал. И снова дирижировал.

* * *

Отречёмся от гнусного долга,

От преступной присяги своей!

Песня солдат» – листовка на первомайской демонстрации в Новгороде-Северском)

39

Андозерская наблюдает революцию. – Нет, Ленин не смешон. – На первомайской демонстрации.

Профессоров, прежде назначенных правительством, а не выбранных, – теперь Мануйлов увольнял десятками, из одного Московского университета сразу 30, с одного медицинского факультета сразу 17, – какие ж дальше занятия? Всё парализовалось.

И ведь были же умные среди думцев, предупреждали: «не будем перепрягать лошадей на переправе», менять правительство во время войны. А вот, на бегу – как соперировали человека.

Такого тошнотворного времени, как минувшие два месяца революции, не переживала Ольда Орестовна никогда. Много читав о европейских революциях, могла она себе представить и это переворачивание всех ценностей и понятий, смещение чувств, для людей с душевной жизнью – полосу унижений и оскорблений. Когда, как пишет Тэн, случайная уличная толпа считает свою волю народной и готова на любую низость. Но только своими глазами с отвращением наблюдая это на улицах, лица, сцены, мусор на тротуарах и каналах вечного города; и когда почтальоны ставят ультиматум, разносить или не разносить почту; балаганный журналист Амфитеатров призывает не жалеть памятников и дворцов, «идолов самодержавия», – можешь ощутить всё это обезумение, называемое Великой Революцией. И такая тоска слабости: неужели никогда уже не придётся пожить нормально? ведь революция укладывается, Андозерская знала, – десятилетиями. Тоска слабости человека с его единственной жизнью – прежде размышления историка о том, как же это уложится в обществе.

Но стыдней, чем своё унижение, на курсах, на улице или перед горничной, Ольда Орестовна переживала унижение всей России. Ей стыдно было за невежественные словеса безчисленных резолюций. За такую явную униженность совсем не уважаемого ею Временного правительства, что ни день исторгающего пустопорожние растерянные воззвания. И стыдно за власть тёмной кучки Исполнительного Комитета надо всей Россией. (Наконец опубликовали список, там вовсе не оказалось известных имён, и скандально мало русских. Во Франции хоть этого не было.) И стыдно – даже за его безвластие. Всё было до того карикатурно-мерзко, что когда вдруг появился Ленин и с балкона Кшесинской засвистел Соловьем-разбойником, этим свистом срывая фиговые листочки и с самого Исполнительного Комитета, – так хоть дохнуло чем-то грозно-настоящим: это, по крайней мере, не была карикатура, и не ползанье на брюхе. Это был – нескрываемо обнажённый кинжал. Ленин каждую мысль прямолинейно вёл на смерть России. А сколько находилось людей, которые только смеялись, что он при речах от возбуждения будто вскакивает на перила.

Нет, карикатурен был не Ленин, а сам Исполнительный Комитет: против Ленина он предлагал бороться только словом. Какие вы милые стали, вы же всегда боролись бомбой?

Не так далеко было до особняка Кшесинской – по Каменно-островскому, Ольда Орестовна дважды ходила туда, постоять среди толпы сбирающихся, как на аттракцион, любопытных. Раз слышала и Ленина – разочаровывающе мелкая фигура, картавость, безцветный, крикливый голос, – но ведь и Марат был не краше, а мысли на самом деле уже тем сильны, что за пределами повседневного разума, что предлагают опрокидывать и самое незыблемое. При полном бездействии власти, при разрушенном управлении – этот рычаг может сильно сработать, неуместно смеяться над ним.

Сегодня Ольда Орестовна пошла бродить среди издуманного торжества «первомайского праздника». Всякая революция любит зрелища, и любит смотреть сама на себя. Картинность, конечно, была немалая. Десятки грузовиков, хрипло погуживая, продвигались через людские столпления, останавливались. Один из дежурных на грузовике ораторов произносил что-нибудь хвалебное о революционном народе – и грузовик двигался дальше. Неимоверное количество красных флагов. То на знамени – повар, горничная и лакей, то официанты идут с плакатом «отмена чаевых». То шагают неисправные теперь почтальоны, телеграфисты, вагоновожатые – все своими отдельными колоннами, то сапёры, не в лад празднику, несут знамя с Георгием Победоносцем, и множество непривычно красноголовых женщин: простой красной бязью как платками повязаны головы, и даже целые колонны из таких, а у распорядительниц и юбки красные, шутили с тротуаров: «малявинские бабы идут». А пожалуй самая демонстративная улица – Большая Конюшенная: вся забита озабоченной многотысячной очередью к городской железнодорожной кассе, перегорожена шествиям и даже прохожим.

Но было и острее к сердцу. Плакат: «Свободная церковь – свободному народу», а за ним – батюшка ведёт две сотни школьников, и они надрываются тонкими голосами: «Отречёмся от старого мира!» С тротуара спрашивают: «Батюшка, а что такое свободная церковь?» Отвечает уверенно: «Без обер-прокурора, и всё выборное. Вот, Григория Петрова в епископы». – «Так он же не монах». – «Так именно каноны и надо пересмотреть народным сознанием». – Да не в одном месте эти юнцы с революционными песнями, поют по записочкам в руках: «Иди на врага, люд голодный». А есть – и шестилетние. С тротуара: «Сечь их надо, а не по улицам вести». И реалист отвечает гордо: «Мне десять лет, а я гражданин, а вам пятьдесят, а вы холоп». И мальчику аплодируют.

Кажется – мирные улицы, уже отошедшая революция, сплошной радостный праздник.

А – страшно.

Да если хорошо приглядетьсяесть, есть невесёлые лица, прикрытые, стянутые, не смеют проявиться.

А сколькие вообще не вышли, чтоб этого не видеть? (А сколькие – переоделись, как Ольда, попроще, – в хорошей одежде становится на улице неуютно.)

– У Николая Романова в банке 36 миллиардов…

– Да ежели только собрать налоги с буржуйских домов, так и будут миллиарды.

– Капиталистам продиктуем диктатуру…

Шагают строем рабочие с ружьями. Лозунг – «Поголовное вооружение народа». С тротуара изумляются:

– Кого ж ещё вооружать? Уже и так 14 миллионов под ружьём.

Вооружить пролетариат.

– А против кого?..

Ответа нет. Мирные шествия, весенний праздник – а против кого?..

И сегодня тоже завернула Ольда Орестовна к Кшесинской: какое-то гнездится в нас влечение к опасности, или взрыву, или ядовитому укусу. И нигде не стеснялись ленинцы, но тут особенно. С весёлой музыкой пришла колонна матросов с роскошным шёлковым знаменем – «РСДРП – Кронштадтский комитет». Подняли знамя на балкон – и матрос долго объяснял, что про Кронштадт лгала буржуазная печать, никаких там кровавых расправ не было и никакой отдельной республики.

– Но мы, кронштадтцы, не допустим, чтобы дело свободы сорвала

Скачать:TXTPDF

«комендантом крепости», а писарем у него сидел гимназист. Везде развелась грязь, на прогулку не выводили. И поступали жалобы, что отобрали у арестованных собственные подушки, одеяла, бельё, выбрасывали матрасы, раздевали догола,