– он не выдержит, посторонится.
Шло заседание, очень вялое. Разложены бумаги. Власть бумаг. Разве так с ними расправляться! Да кажется, многие не выспались из-за министерской торговли, а тут как раз надо обсуждать, что же практически меняется в положении Исполкома при коалиции.
Ни-сколько не были сотрясены его приходом. (И даже не расспрашивали о Галифаксе.)
Они – ещё ничего не поняли.
Поражала скучная обыденность обстановки, лиц, движений, голосов. Всё-таки, когда шёл сюда, думал: ведь штаб Великой Революции! Впервые в истории реальная власть над страной у социалистов. Может быть, они тут оживели, выросли, несут в себе это горящее сознание? Понимайте же, с какой осанкой надо говорить и двигаться: на вас смотрят Века!
Нич-чего похожего…
Неподалёку сидел Каменев, зять, муж Оли, прислал милую записку: очень рад приезду, сейчас предложит включить его в ИК.
Троцкий смотрел по лицам. Гоца – видел впервые.
Скобелев издали глупо улыбался. Потом подсел: что думает Лев Давыдыч, что вот – он стал министром?
Не ответил ему резко, может, ещё придётся использовать его.
Мрачно сидел грузный Стеклов. (Может пригодиться в союзники?)
В перерыве подошёл суетливо-радостный Кротовский – и сразу звал вступать в межрайонцы.
Межрайонцы? Может и подошли бы, направление у них неплохое. Но чисто-петроградская партия, за пределами города её не знают.
С этим ласково поговорил. Обдумаем.
Шушукались в перерыве – и потом проголосовали: дать товарищу Троцкому в ИК совещательный голос.
Всего-то? Пигмеи.
О-поз-дал.
Если вспомнить, как они обнимаются с Тома – предателем французского рабочего класса, Троцкий громил его ещё в Париже. А теперь, безусловно, будут нянчиться с Вандервельде – блеклым компилятором, только потому председателем Интернационала, что нельзя было выбрать ни немца, ни француза, – убогие! Разве они способны понять, что революция наша – совсем не узко-российская, что она – уже как дальний гром накатывает в высоте, вот-вот перекинется и на Германию, и на Австро-Венгрию – и на всю Европу?
И что без европейской революции – немыслим и прочный успех нашей.
Вырваться из этой камеры обречённой! Сам заявил: сегодня пленум Совета? Его первый Председатель хочет выступить с речью.
Проглотили. Не могли отказать.
Всё-таки победа. Теперь одной превосходной речью можно вас всех перевернуть и переизбрать снизу! Сила оратора неутомительного, лёгкого: когда говорит в тебе нечто, мощнее тебя самого. Из глубин твоих взмывает подсознательное – и струит сознательную работу подготовленной прежде мысли. Да если у тебя ещё несравненная революционная интуиция! политический глазомер!
Нет, подождите, мы ещё покажем, как в настоящей огненной революции – реют!
Конечно, на Совете поостережёшься, о войне не скажешь прямо: «штыки в землю!», как надо бы. В ходе революции пролетариат постигает свои истинные задачи методом последовательных приближений. Ведь угнетённым классам, как говорил ещё Марат, всегда не хватает знаний и руководства. Но они отлично ассимилируют элементы агитации. И мы – обязаны их нести.
Нет, не этой надстройкой Исполнительного Комитета надо завладеть, а именно, только и прямо – самим большим Петроградским Советом.
Поднять на штурм – Совет! Воскресить несравненный Пятый Год! – и Россия наша!
180
Саня с Ксеньей у Варсонофьева.
Сегодня у них было намечено – идти искать старика Варсонофьева. Адрес нашли: у Сивцева Вражка в Малом Власьевском, а телефона у него не оказалось, сговориться нельзя. Рискнули отправиться наудачу, может, не рассердится. (Да наверно, вообще это глупая выдумка? – чем ближе, тем Саня больше стеснялся.)
Все эти дни такая солнечная и тёплая стояла погода, Ксана привезла из Петровско-Разумовского со своей практики, что уже четыре дня как прилетели ласточки, начинают цвести одуванчики. А сегодня вдруг попасмурнело, похолодало, и даже срывались утром отдельные снежинки, потом не стало.
Сразу после ксеньиных занятий и пошли. Она ёжилась от холода, но наперекор всей пасмурности была весела.
И правда же: чудо их знакомства и сближения – был свет, свет десятикратный против всех нескладностей.
Дверь Варсонофьева со старомодными резными филёнками и сама серо-старая, но по-старинному крепкая, со стеклянной синей ручкой и почтовым фанерным ящиком, выходила прямо на Власьевский. Медная дощечка с гравированной витиеватой надписью. Но – кнопка электрического звонка.
Саня позвонил.
Мимо проезжал экипаж, и сперва не было слышно изнутри. А когда проехал – прислушались – вот уже и близкий шорох, поворот ключа, и безо всякого «кто там?» – дверь открылась.
В полурастворе её, не на цепочке, стоял – да! сам Павел Иванович! Тот самый – со своей ужато-возвышенной головой и особенной углублённой посадкой глаз.
– Чем могу служить? – неласково.
– Павел Иванович! – спешно стал уговаривать Саня. – Ради Бога, простите меня. Вам это, вероятно, покажется вздором. Но вы когда-то приглашали…
– Да? – очень удивился Варсонофьев.
Саня ещё растерянней:
– Да, глупо конечно, я понимаю. Простите. Это было в августе Четырнадцатого года… Я был с другом, нагнали вас на Никитском бульваре, вы повели нас в пивную, мы там разговаривали – и вы пригласили, если кто из нас когда приедет с фронта в Москву…
– А-а-а, – теперь вспомнил Варсонофьев, и под косо свисающими седыми усами губы слегка раздвинулись, улыбнулся. – А-а-а, один гегельянец и один толстовец, да?
– Да, да! – повеселел Саня. – Как я рад, что вы вспомнили. Очень неудобно, простите… Но я в Москве всего немного, а тот разговор так запал… Я эти годы много раз вспоминал ваши слова… И вот я теперь, если вы разрешите, – с моей невестой…
– Очень рад, – всё ещё не слишком ласково сказал старик. Поклонился Ксенье и распахнул перед ними дверь. – Милости прошу, взойдите.
Поднялись ещё на два порожка – и оказались в полутёмной прихожей, дерюга на полу для вытирания ног, груда поленьев сложена в стороне, рундучок у стены, а прямо вперёд деревянная лестница с точёными балясинами, и только над нею – единственное окно, пасмурное. Показал им на вешалку, молодые скинули верхнее.
Варсонофьев поздоровался за руку с Ксеньей, потом и с Саней. Прищуриваясь:
– И который же вы из двух?
– Который тогда расставался с толстовством, – сказал Саня.
– Ага. – Старик был в вязаной фуфайке с высоким воротником и ещё в долгополой домашней грубошерстной куртке с большими карманами на боках, приобвисшими. – Соизволите подняться, у меня низ теперь нежилой.
И пошёл по скрипящей лестнице вверх, молодые за ним. Там, на хорах, стоял на столе без скатерти огромный самовар и ещё другая неупотребимая утварь. Он, видимо, жил один.
Саня с Ксеньей переглянулись. Теперь не сплошать.
Ввёл их в комнату с низким потолком, а стен совсем не видно: все они вкруговую и во всю высоту забраны книжными полками и книжными шкафами, а поверх шкафов ещё наложено плашмя книг и журналов.
Тут – и усадил их у круглого стола (тоже с навалом журналов, газет) на два старинных мягких стула с резными спинками, уже и шатких. И просил отпустить, он соберёт им чаю. Молодые дружно запротестовали, что они только на четверть часа и чтоб ради Бога не безпокоился.
Варсонофьев не стал спорить и уселся на такой же третий стул, а четвёртого и не было. Глазами, не избледневшими к старости и такими же глубинными, тёмно-блестящими, посмотрел на него, на неё. Саня ещё раз объяснял, что – в отпуске, на днях опять на фронт, а он невесте рассказывал о Павле Ивановиче – и вот…
Старик посматривал одобрительно.
– Радуюсь за вас. Дай Бог, чтоб обстоятельства вас не разъединили.
И это была – холодная правда, о которой они и знали, и боялись, и хотели бы не знать. И какие б ни пришли они радостные – а от этого не отвернёшься.
– Да, – согласился Саня. – Наверно, всякое, всяко может повернуться. Ближнее будущее – темно. А то, что мы видим, – печально. Разброд. Все в разные стороны.
– С армией-то – плохо?..
– Плохо.
Саня рассказал немного.
Кивнул старик:
– Россия казалась таким стройным целым. А вот – закрутились самодвижущие части. И много их. И внезапно новое над русской землёй – дух низости, стало тяжело дышать. И, вы заметили? – люди теперь стали говорить с большой оглядкой, чего два месяца назад не было. Тогда – говорили что кому взбредёт. А теперь – боятся, и все в одну сторону.
– Это, пожалуй, да, есть.
Павел Иваныч усмехнулся под усами:
– Тот самый скачок, которого так жаждал ваш друг.
– Неужели вы запомнили?!
– Да вот, запомнилось. Этот-то «перерыв постепенности» – он нам ещё и нажарит. В здоровом нормальном развитии ничто живое не знает революций. Революция – это всегда катастрофа, распадаются государственные связи, и общество переходит в расплавленное состояние.
– Но ещё, может, и плавно сойдёт? – надеялся Саня.
Павел Иванович вздохнул.
– Вы знаете, что такое кристаллическая решётка?
– Помним, – быстро, уверенно заявила Ксенья.
– Так вот. Революция подобна плавлению кристалла. Она разгоняется медленно, сперва лишь отдельные атомы срываются со своих узлов и кочуют в междуузельях. Но температура растёт – и упорядоченность строения теряется всё быстрей, процесс разгоняет сам себя. И чем больше уже нарушен порядок – тем меньше надо энергии разгонять его дальше. И вот – исчезает последняя упорядоченность, наступает – плавление.
Как сегодняшняя похолодавшая пасмурь перебила солнечный поток дней – так и слова его ложились, в сером свете от окна, – и Саня видел, как Ксенья опечалилась.
– Но ещё, может быть, – уляжется? – понадеялась и она.
– Иногда и улегалось. Революции не совпадают в подробностях. Но – похожи. В том, что трудно останавливаются. И в том, что никогда не находили истины. Да даже и простого благополучия не приносили. И для самих революционеров – тоже, потому что никогда не получается похоже на их первоначальную программу. А наша революция – она, глядите, отчаянная, она – в припадке падучей бьётся. Вон, кричат: «углублять революцию». А что это значит? – Глаза его высвечивали недоуменно. – Как если б люди были недовольны землетрясением и хотели бы сотрясти землю ещё своими силами. Оттого что одичалые волки Гоббса стали называть друг друга «товарищами», ещё не наступило братство.
Ксенья и тут не сробела:
– Ненавижу волчью мудрость Гоббса. Я верю в то, что говорил о людях Христос.
– Да? – как будто изумился Павел Иванович и превнимательно поглядел на неё.
– Но всё-таки, – имел Саня честность возразить, – к революции вела, пусть ошибочно, идея любви к народу?
У Варсонофьева одна бровь поднялась сильно, другая лишь чуть-чуть.
– У нашей интеллигенции, откровенно сказать, очень много совести, да не хватает ума. Я – не о тех интеллигентах, которые вдруг с марта стали социалистами, – это почти сплошь карьеристы. Я – о самых добросовестных. У них у всех эти недели – что? Восторг, восторг – и обрывается, дыхания не хватает. Победа – в два дня, да, –