совсем работать перестали. И на войну не идут, а с нас – сыновей да сыновей. И такое: теперь восстановят крепостное право. Слух от слуха – через недоверие и жуть, и конечно слух про Антихриста: то ли идёт, то ли уже пришёл.
Сказано: выбирать сельский комитет и выбирать волостной комитет. Зачем – мужикам непонятно, «может какое новое дело объявят». Выбрали. Сперва – кто поуважаемей, и Плужников – председателем волостного. Писаря Панюшкина сменить ни за что не захотели – и стал он называться «делопроизводитель народной власти». Повесил Панюшкин над столом портреты министров овалами, с князем Львовым в центре, и листок с текстами марсельезы и интернационала. Оставили б и волостного старшину Фёдора «комиссаром народной власти», но Скобенников (он зуб имел на старшину) запретил: ни за что не полагается. Упразднять так упразднять, от царя до старосты! Сам Скобенников в волостном комитете мало заседал, он всё приезжал-уезжал, наводил порядки везде в окрýге, Плужников тоже отлучался немало, ездил и в Тамбов на крестьянский съезд, – а тут комитет не заседал спокойно, мог войти любой чужой солдат и держать речь: «Скоро вот сами окопные заключат мир!» – и всё перебуровлено, растерзано заседание. Да никогда никакого дела комитет не мог довести до конца, и даже ни одного обсуждения до конца, начнут одно, сведут к другому. Сиживали подолгу и вечерами при лампе, уже стёкла в волостном правлении оплывали ручьями от надышанного.
Со средины марта два раза уже комитет переизбирался, и всегда на глотку, и порядочные оттуда утеснялись, а входили пустопорожние, завистники и горланы – кто громче кричит на сходке, в последний комитет вошёл и нахальный Мишка Руль, который вернулся в село явным дезертиром, и оставался, и вот командовал, – и вся Каменка боялась этого Руля: «ещё подожжёт». Боялась, но уже и прислушивалась к его дерзким речам. И даже сам Григорий Наумович Плужников похоже что терялся перед его наглостью. А Юля смущалась от его открыто похотливых взглядов, как он не смел бы смотреть на учительницу раньше.
Власть вот была – и не было власти. Ни стражника, ни станового, ни урядника, некем защититься, ни припугнуть, и в каком месте, по слухам, случалось ограбление или убийство (где-то целую семью зарезали для грабежа) – так не в один день из села и докладывали: охочих нет, да и докладывать некому. А где что казённое – то грабили теперь без оглядки. Случались и поджоги – самое страшное по деревенской жизни.
Комитет был – вывеска нынешней Каменки. Но и весь дух и вид села в эти недели менялся. На сходках – безобразие, крик, злая ругань, и не только от пришлых чужих, но и от своих. То и дело вспыхивают давние личные счёты, раньше приглушённые, даже никому не известные, а теперь выкрикиваемые с яростью, какой от этих мужиков и ожидать было нельзя. Ещё и оттого так страшны стали сходки, что все спокойные и умеренные, как Елисей Благодарёв, Аксён Фролагин или дед Иляха, вовсе перестали на них ходить, всё благоразумное было напугано, – а в первые ряды лезло самое горластое, озлобленное и тупое. Оттого что помещики были вдали (хотя и к тем топали скопом что-нибудь требовать, теряя на проходку и промолвку ведряный и тёплый день посева), а только против помещика село и могло объединиться, – то рулёвское «рви, не зевай!» стало метаться теперь между самими мужиками. Ни одного отрубника не выбрали в комитет, уже косились, кто насадил полдесятины сада, – «заберём!», и только тем ещё удерживались, что забрать-то легко, а как дальше делить? без обиды не поделишь. С однодворца требовали луг уступить. – «А что я на него затратил? из болота непролазного поднял!» – «Что и толковать, – соглашались, – покос первеющий!» Вот, мол, и давай нам. «Мы грабить не хотим, а желаем получить по согласию». Но открывшаяся в эти месяцы возможность взять без труда – переродила каменских мужиков: дрожали не упустить момента. Ещё в марте дезертиров презирали: «ты сбежал, а мой на фронте», но вот поворачивала зависть: «а словчил, сумел», – и наверно немало писем пошло на фронт: «бросай и ты, приезжай». Просили и Юлю такое писать, она отказалась, всё равно в отношениях с селом терять ей стало нечего.
Два года она учила в Каменке, и любила ребятишек, и думала, что полюбила крестьян, хотя от них не встречала много симпатии: «ничему не учат», «нет строгости». (А раньше в церковной школе дети зубрили один псалтырь – и мужики считали ту школу серьёзной. Отец Михаил объясняет: да, потому что учили милосердию к ближнему. Но что-то немного видно и тех плодов. Посев жестокости прошлого, и драньё взрослых мужиков розгами – они не прошли без следа, нет.) Почему-то именно за эти недели после революции многие сельчане перестали кланяться Юлии Аникеевне, как раньше, и стали грубы. Правда, не к ней одной: земство стало ругательным названием, земские подати вовсе перестали платить (и жалованья земским доставалось только половина, не выполняли и свой же мирской приговор платить школьный сбор), агронома прямо ненавидели и гнали прочь. Стали говорить интеллигентам: «Не место вам с нами, не суйтесь в мужицкие дела». (Однако с бумагами комитет заставлял разбираться.) «Нам пахать, а ты лалá разводишь». Про учителей кричали на сходах: «Не нужны нам, больно дóроги! вот приедут наши солдаты с фронта – будут даром учить». (Впрочем, Скобенникова побаивались как нового комиссара.) И даже про больничных кричали – не надо, пусть уходят! Оказалось, что образование крестьяне не ставят ни во что, и даже хуже – в подозрение, а приезжал болтун с мандатом из города – того слушали.
Это было незаслуженно, так больно: недоброжелательство, даже внезапная ненависть к сельским интеллигентам от крестьян. Шли самоотверженно служить для них же – а они…
И только к отцу Михаилу, которого каменские земцы скорее сторонились, – это озлобление по видимости не проявилось: никто против него не кричал. Мужики, разбаловавшись на митингах, стали в церковь ходить меньше, а бабы – по-прежнему, и в избах на календарях повсюду оставалась царская семья, а старухи по вечерам молились за царя: ох, грех будет, не попустит нам этого Господь. Да без хозяина дом сирота. Не давали мужикам гóлоса подымать, что у священника дом хорош и сад большой. А отец Михаил объяснял в проповеди так: Михаил II вовсе не отказался от престола, он согласился его занять, но только если выразит доверие вся земля. Так будем молиться, чтоб он помазался на царство, – и спасёт Россию в Девятьсот Семнадцатом, как Михаил I спас в Шестьсот Тринадцатом. А иначе – наступит татарщина.
Юлия сама не знала, что думать о новой жизни. В городах может и хорошо, а в деревне, вот, безобразно. Сама-то Юля никогда ничего революционного не читала (Анфия Бруякина навязывала ей), никак революции не призывала и не думала о ней, – а думала только просвещать невежественную народную толщу, и всё постепенно станет хорошо. А вот как вышло. И руки опускались. Жизнь стала – нравственной пыткой.
И особенно тяжело прислужничать при комитете с их бумагами, сиживать на их заседаниях, – а то они валили в саму школу и просиживали вечера тут. А позавчера, не в очередь её секретарства, вдруг поздно – близкий шаг гурьбы и резкий стук в её собственную дверь. «Кто такие?» – «Комитет, открывай!» Страшно перепугалась, до людей не докричишься, раньше никогда не боялась этого одиночества. «Поздно, не могу!» – «Открывай, пояснения требоваются!»
В страхе открыла. Вошло четверо молодых мужиков, среди них Руль, так и шарит по ней голодущими глазами. Сели, стали требовать пустяковое какое-то объяснение, упрекали в нерадивости, – даже не верилось, что из-за такого пустяка пришли, да и были под самогоном.
В этот раз обошлось. Но каждый вечер теперь дрожать?
Да не только Руля, она стала бояться уже и своего недоучки переростка Кольки Бруякина, – уже и он осмелел смотреть на неё так же.
После этого ночного прихода в совершенном ужасе стала Юля.
А Липа Лихванцева сказала ей по сочувствию:
– Ой, бежала б ты, Ульяна, от нас до беды! Уезжай к себе в Тамбов, часом!
107
(Из реплик той весны)
– Свобода речи! свобода собраний! свобода союзов! – но если кто вам скажет, что можно их добиться мирным путём – плюньте тому в глаза! (Из выступления на первомайском митинге)
– Нонче слобода: что захочу – то и делаю.
– Вам Дарданела нужна? а нам на хрена?
– Барбанел? Так у Милюкова там имение.
– Он в Россию в железном ящике приехал, чтоб никто не знал. А ящик – с дырочками. Неделю через Германию маялся.
Солдат в тыловом гарнизоне: – Да я б царя своими руками удушил!
– Немедленное приступление к организации.
– А какая прохрама у них?
– Лизарюция.
– Буржувáзия.
– Слушай слово, поминай десять, время такое: не раздражай!
– На нас теперь Яропа смотрит. Случае чего будет смеяться.
– Если в темноте кричат «мама!» – это новый милиционер кричит, испугался.
– Которы носят польты с бобриком – тем правов боле не будя. Переворот это и значит: которы наверху были – те вниз.
– Монастыри в пехоту перегнать, а ихнюю деньгу – на нашу питанию.
– Начальник станции? Повесить его!
– Пусть республика, но дайте мне уверенность, что с меня шкуры не сдерут.
– Погоди, обзаконят кому чьё.
– Совет рачьих и собачьих депутатов.
– Нехай будет ребублика, но шоб царём Николай Николаич.
Ходит рукописное стихотворение «Городовой»:
О, появись с багрово-красным ликом,
С медалями, крестами на груди,
И обойди всю Русь с могучим криком:
«Куда ты прёшь? Подайся, осади!»
– Сейчас все так напуганы, что спроси, какую газету читаете, – «П… п… преимущественно П… Правду».
– Он из партии КВД: Куда Ветер Дует.
– Без нексий, без ебуций.
– Заблудился я середь новой жизни, ничего не пойму. Всё позволено, а ничего нету.
– Заплюём немцев семячками!
– Хавóс, господа, хавос.
* * *
Подписываясь на Заём Свободы,
вы таким образом удешевляете жизнь!
* * *
108
Милюков охолождается: победы как не было? – Тщетно взбадривает правительство. – А Керенский открыл министерский кризис.
Как же неустойчивы и недолговечны наши человеческие настроения. Всего, может быть, одни полные сутки, ну двое, и досталось Павлу Николаевичу насладиться одержанной 21 апреля победой. К отчётливому собственному сознанию, что это действительная, реальная и историческая победа, – добавился и рой телеграмм со всех концов России, где приветствовали его мужественную решимость отстаивать достоинство демократической России в неразрывном единении с великими демократиями Запада, благородное стремление доблестного министра-гражданина (точно, как пишут про Керенского)… Лишь