Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2

благословил их с Котей идти в армию. И теперь вот, первый раз вернувшись в Москву, – как же его не повидать? Очень захотелось.

– Ксаночка! Живёт в Москве один чудесный мудрый старик, сейчас я вам о нём расскажу. Давайте-ка мы его в этих днях разыщем – да сходим к нему?

Пока – здесь, пока вместе, вся Москва – наша.

По вечерам освещение на московских улицах стало разреженное, многих фонарей по экономии не зажигали. Зато не видно ни уличных повреждений, ни разноцветных листовок, ни распущенных бродячих солдат, – можно вообразить, что Москва – и сегодня прежняя.

Однако – кобуру поближе к руке, из любой подворотни могут выскочить бандиты, из-за любого угла. Нет, Москва не прежняя.

Пути последнего ночного провожанья часто ложились через Александровский сад.

Как-то Ксенья сказала:

Здесь я люблю гулять. Во время самой революции тут гуляла.

А уже вот недавно, изменясь голосом:

– Я здесь… мечтала… Смотрела на маленьких детишек, и…

Призналась.

Но ведь и Саня хотел – именно! именно сына!

И открылось говорить о нём – как уже о сущем.

О непременном нашем…

Что за счастье!

А сегодня вечером бродили, бродили, заметили: на Воскресенской площади сгущается к городской думе толпа.

Пошли туда?..

Всё равно куда. Всё равно хорошо.

На возвышенной площадке думы под яркими фонарями стояла группа, может быть из думской головки, – и несколько матросов. И один высоченный черночубый матрос с двумя нашивками на рукаве, а в распахе матроски яркие полосы, лицо как у птицы большой, выразительные крупные губы, объявлен был к речи: матрос Баткин. И сразу начал, с большой свободой (а «г» – наше, придыхательное, по-южному):

– Товарищи и граждане! Русские люди! Лозунг «Отечество в опасности» – ударил по сердцам Черноморского флота! И мы – посланы по России, посланы сказать, что мы – свободные граждане вовеки!

А-а, уже читали про них, это – черноморская делегация, их стали звать «марсельцами»: тоже с юга, тоже патриотический железный отряд на подкрепление заколебавшейся страны.

– Никому не отдадим дорогой России и свободы! Сила – в единении, ужас – в разъединении. Предать союзников – мы не смеем! В Туле мы застали батальон, они готовили плакаты о немедленном мире с Германией. Мы – не допустили этой изменнической демонстрации! Кто кричит «долой войну» – они, может, только шкуру свою спасают?

Откликались ему живо, одобрительно из разных мест толпы. И Баткин длинным картинным лицом гордо принимал как ожидаемое. Он привольно размахивал длиннющею своей рукой и ораторствовал, не затрудняясь в словах:

– Мы не дадим проповедывать на улицах, на площадях и на позициях – предательство родины. А братание с немцем – и есть предательство. Сегодня опасность не от контрреволюции, а – с другой стороны. Армию, которая самоотверженно шла на смерть, теперь расшатали. Первый вопрос – железная дисциплина, как у нас в Черноморском флоте. Мы все – одна дружная семья, и у нас офицеры – те же братья.

Да простой ли он матрос, усумнился Саня. А замечательно, и на всю площадь:

– Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так – значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, – мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить – и мы уже в атаку!! Наступление – это лучшая оборона!

Толпа ревела, аплодировала, и даже со слезами: ах, как же он говорит! что за матрос! Как сердце укрепляет!

Рядом хорошо одетый плотный господин, задыхаясь:

– Это чудо, наши марсельцы! Народная душа возрождается на наших глазах.

Молодая дама под сеткой:

– А Керенский – разве не чудо? Откуда он так чувствует народ?

А Баткин – метнул отчаянной головой и крупно смахнул рукой юрящего где-то тут невидимого чёрта:

– Черноморцы – никогда не согласятся на сепаратный мир! Черноморцы – не вернутся в порабощённую Россию! Если изменническая часть возьмёт верх в стране – черноморцы лучше взорвут себя!! и, глазом не моргнув, потонут в море! И умрут! Мы, черноморцы, без свободы жить не можем!

Снова, снова хлопали, кричали, бурно радовались.

А при первой утишке – раздался сбоку резкий голос, подловить:

– А откуда вы, матрос, знаете французский язык?

А Баткин – ни на миг не замялся, но страшно повёл в ту сторону крупными бровями и очами:

Свой французский язык я получил, служа кочегаром и задыхаясь у огня. Я – пролетарий!

И – ещё взнялись хлопать, кричать, одобрять. Хотя, всё-таки, вряд ли он был пролетарий.

Слово передали севастопольскому прапорщику Иткину – но уже так замечательно всё равно не скажет.

Стали Саня с Ксеньей из толпы выбираться.

Такой трезвый голос, – волновался Саня. – Если бы все везде их послушали. Должно же перемениться к лучшему? Если Черноморский флот мог сохраниться – то почему не мы?

Они так забылись друг в друге эти дни, и за весною, – а грозная жизнь шагала. И – что-то там сейчас в Узмошьи, в Дряговце?

Ксаночка – чуть к саниному плечу.

Они двое составили словно маленький челночок, безстрашно взявшийся переплыть море, и в самое неподходящее время.

Выбились из толпы направо – и как раз к Иверской часовне.

Все эти два месяца что ни кружило, ни скакало по московским улицам, а здесь – и при свете дня, и в вечерней темноте, и в утренней – одно и то же всегда, все дни и все часы: через раскрытую дверь видны многие горящие свечи и лампады внутри, протискивались туда и сюда, а внутри набито. И ещё ожидающая кучка, когда больше, когда меньше, толпится снаружи.

Подошли.

Сане, через плечи, было видно внутрь, Ксенье нет.

Он высвободил руку свою из-под её локтя, снял папаху и перекрестился, глядя в жёлто-золотое разливистое, накалённое свечение перед тёмным деревом икон и серебристыми накладными ризами.

Соедини нас, Матерь Божья, прочно и навсегда.

И Ксана крестилась, затяжно прикладывая трехперстье.

Лицо её в светло-жёлтом отсвете – ещё нежнее.

Сколько-то простояли они вот так, против алтаря.

А потом пошли – и опять мимо Александровского.

И опять – о том же, о нашем.

Как они будут жить – для него.

Как будут его воспитывать. Вкладывать всё лучшее. Доброе.

Хотя ещё не так было тепло, но уже распушились деревья – и от них тонко тянуло.

Война, – но от любви, от веры в продолжение нашей жизни – такая крепость!

Есть ли что-нибудь на свете сильнее – линии жизни, просто жизни, как она сцепляется и вяжется от предков к потомкам?

157

Милюков вернулся из Ставки. Трудные сутки. – Цепь заседаний правительства. – Последние усилия Милюкова придать министрам твёрдости. – Уход.

И что за сутки выдались Павлу Николаевичу! Вчера к вечеру спешно вернулся из Ставки по случаю гучковского дезертирства. (Именно в сегодняшней ситуации военный министрдолжен был действовать, а не уходить! А иначенечего было и революцию затевать. И ведь обещал не решать в одиночку – а вот поспешил сдаться. А ведь и вся травля велась не против него, а против министра иностранных дел.) Застал правительство наполовину расслабленное (но блудливо, скрытно готовое выталкивать Милюкова), наполовину уже переметнувшееся к Совету и – ничего не способное делать, только ждать решения от советских. И сразу же тем вечером, нельзя отказать, обещал – ехать выступать на концерте-митинге в Александринском театре (и был свидетелем психопатических пятнадцатиминутных аплодисментов Керенскому), – хоть что-то высказать из своих беглых ставочных впечатлений: как призывы безчестных людей из тыла сеют смуту на фронте. В голове, в душе – всё порушено, выбита почва отступничеством Гучкова, – но теперь-то и нужна особая твёрдость: выстоять – и одному! Теперь хоть несколько часов иметь бы свободных, обдуматься и разобраться, – нет: на сегодня был назначен полуденный прощальный завтрак уезжающему Палеологу, нельзя менять. И в министерстве иностранных дел со всей отрепетированной чинностью императорских столетий, с тою же сервировкой и плавными лакеями в башмаках, чулках и кафтанах, как будто никакой революции в этом городе не произошло (первый раз такая процедура за всё министерствование Павла Николаевича), – давался завтрак. Все послы. Тома, свои товарищи министра и всё никак не уедущий в Лондон послом Сазонов, недавний же министр в этом здании, – а Милюков должен был вести себя как расположенный уверенный хозяин – когда из утренних газет уже почерпнул сплетни, что министр иностранных дел будет заменён Терещенкой. Двуличный Тома, главный предатель. В стороне, наедине, неискренно: «Ah, сеs cochons les tovaritch!»[4] А старый друг Палеолог не посвящён во всю эту подлую интригу. Торжественные речи. Нелегко было перед ними держаться, вероятно, выдавал и поглушевший голос, и измученное от безсонницы, от скорби лицо. Да, дипломатическое искусство недаром считается из труднейших.

Так понимать ткань и внутренние натяжения дипломатии! – не только сегодняшние, но за несколько последних десятилетий, и особенно на Балканах. И с его государственной волей, с его феноменальной памятью – вот теперь уйти, едва начав?..

Гучков сболтнул напоследок, что верит в чудо. Какое чудо? – надо бороться. Всегданадо бороться, и проиграв – тоже бороться.

Собирая всю волю, поехал на квартиру ко Львову на заседание правительства. А тот, оказывается, с утра, ещё до всякого правительства, со своими подручными переговаривался с Исполнительным Комитетом и наобещал им свыше меры, – несчастье иметь такого разляпу премьером.

А застал Милюков – пустоформальное, никчемное заседание с призрачным думским комитетом, только время терять, ничего решительного не проведёшь.

Ушли думцы – теперь бы заседать правительству, и почти все собрались. Но вот-вот нагрянут советские, опять некогда говорить.

Однако и в это сжатое время Милюков выложил, сколько мог.

Положение таково, что не спасёт никакая перемена личностей. Идёт буйный поход против всякой власти и всякой дисциплины, и особенно в армии. В армии допущена любая пропаганда, не исключая преступной и предательской. Могла бы спасти только немедленная сильнейшая контрпропаганда. Болезнь смертельная, но Исполнительный Комитет, конечно, будет это оспаривать.

Однако – его коллеги как не слышали его. Лица – без движения, без интереса. Кто-то и запиской перекидывается.

И даже возражать не считают нужным?

Как же безнадёжно всё разорвалось!

А – эта новая декларация правительства? Что за опрометчивая капитуляция? Формула «без аннексий и контрибуций» безсмысленна и практически неприменима, и вы сами в этом убедитесь в дальнейшем. Кажется, цель декларации – сказать однажды ясно и чтобы не было поводов для конфликтов впредь. Но цель заранее признаётся недостижимой? Документ полон неясностей, программа слишком неопределённая. А этот их «контроль над производством, транспортом и обменом»? – это уже даже не германский военный социализм, а похуже. И аграрная реформа? и финансовая? – всё это незакономерное предварение Учредительного Собрания, это выходит за рамки прав Временного правительства, и мы не уполномочены

Скачать:TXTPDF

благословил их с Котей идти в армию. И теперь вот, первый раз вернувшись в Москву, – как же его не повидать? Очень захотелось. – Ксаночка! Живёт в Москве один чудесный