Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 4. Апрель Семнадцатого. Книга 2

социалистам, из чего уже и можно понять, что хотят душить массы голодом. И пленум Совета сильно был впечатлён и простил свой третий подряд пустой созыв, – так тут начали шум большевики, что ИК запутался в безплодных переговорах с буржуазией, и какая гарантия, что и завтра не отложат? Огрызался и Гоц, что мы – не приказчики, поставленные торговать, мы спим по два часа в сутки.

Ещё и в этой безсоннице была причина затяжки: каждый поздний вечер доторговывались глубоко в ночь, и всё неудачно. А утром, сморенные, подняться не могли, и до середины дня переговоры не шли, мозги вялые. Только и можно начать в 2–3 часа дня, – так сегодня как раз в это время надо было выслушивать Главнокомандующих.

А они свои выводы простёрли из чисто военной сферы в сферу политики: внушать солдату, чтоб он думал не о мире, а о войне.

Нет уж, нет уж! «Зачем воевать», «за что воевать», – отказаться от постановки этих вопросов для демократии было бы отказаться от самой себя. Пусть армия проиграет в силе и дисциплине, но в условиях революции оборона может быть достигнута не войной, а миром.

Однако ещё и вчера, пока заканчивали с декларацией, торговля о портфелях не казалась такой острой. Ещё казалось задачей вырвать согласие у Чхеидзе (он болел, на переговорах не был) отдать Церетели в министры, с обещанием, что он будет и в Исполкоме успевать. (И что уж так в министры его хотят? он ведь – недалёк.) Ещё обсуждали, не дать ли всё-таки Скобелеву морского, а Гвоздеву – труда. Сам Гвоздев: «Как хотите, товарищи, мне всё равно». Ещё обсуждали Кокошкина на просвещение, Мануйлова на финансы, – казалось, найти министра финансов, и всё решится. И поздно ночью расстались на том, что, может быть, создать для кадета Гримма министерство по созыву Учредительного Собрания.

А сегодня после генеральского совещания сели заседать и без того с тяжёлым чувством, что новый день уходит, а правительства всё нет, – и вдруг клином сошлось на министерстве продовольствия: кадеты ни за что не соглашались его уступить, а социалисты, и особенно Чернов, впервые присутствовавший сегодня на переговорах (после того, что вчера был утверждён минземом, а то не хотел унижаться): только Пешехонову! (Вообще-то не так был важен именно Пешехонов, как, по счёту мест, нужно было всунуть третьего народника.)

Чернов требовал Пешехонова якобы для удобства общего плана работы (а просто потому, что в продовольствии он вовсе плавает и боится взять его на себя). Вообще Чернов комично держит себя так, будто все социалисты тут – его ученики или слишком младшие коллеги, вот среди них, да-да, есть и неглупый Гиммер. Да он сперва размахивался и в министры иностранных дел. А за наружностью своей следит, как уже неприлично социалисту, видно очень занят женщинами; на всё это сколько времени надо, откуда оно у революционера? Да впрочем, какой он там революционер, дутый, – а вот в руки ему власть плывёт.

Кадеты благовидно изобразили своё упорство – собственным настоянием Шингарёва: де он слишком много уже сил вложил в продовольственную проблему, и ему обидно расставаться. И сам Шингарёв высказывался с волнением и негодованием против претензий Исполкома. Но это шито белыми нитками: в чём он так уж особенно преуспел с продовольствием? Ясно, что это не его предпочтение, а кадетский заговор: они слишком много уступили революционной демократии, встревожены ростом её влияния и теперь пытаются отвоевать позиции. То они грозились отзывать всех своих из-за отставки Милюкова. Угроза не возымела действия, теперь придумали вот этот конфликт. Да, собственно, вопрос-то мелкий, советские могли бы и уступить (Чернов настаивал: ни за что, видел в этом принцип, не уступить кадетам, пусть они совсем уходят), – но и правда, как истолкуют массы? Что хотят защитить интересы помещиков и торговцев от крутых мер демократического министра продовольствия. Нет же, не уступим и мы!

Прервались на поздний обед. Социалистическая группа вся вместе пошла в ресторан, но попали в «Вену», битком набитую посетителями. Отдельного кабинета не оказалось. Отвели их в небольшую залу, но и там они были не одни. По инерции всё равно уже, не стесняясь, вели политические разговоры, строили комбинации, ум заходил за разум, Церетели два раза за обед ходил к телефону. Решили – не уступать.

Гурьбой пошли опять на квартиру Львова. В предапартаментах дежурило три десятка репортёров, пытались выпытывать и на ходу.

Министры – заседали в кабинете Львова. (А спросить: что этот Львов? – ну куда он годится? да долго ли оставаться ему премьером? Но сейчас он не обсуждался.) Советские стали сумрачно и вяло, с тяжёлыми желудками, расхаживать и посиживать в соседнем большом зале.

Открылись двери кабинета, пригласили всех на общее заседание. Социалисты заявили, что портфель продовольствия не уступают. Министры же, видно, надеялись. Теперь – и переговаривать не о чем. Объявили опять совещания врозь. Советским оставили князев кабинет, министры удалились во внутренние покои.

Советские остались между собой, но они тоже уже всё выговорили, теперь нечего и делать.

Лидеры переговоров – Церетели, Дан, Гоц – нервничали. Гоц пошёл в зал на индивидуальный контакт с Керенским, который наиболее нервничал с той стороны: новое правительство так счастливо для него складывалось, он никак не мог допустить разрыва. Но от него достигло, что кадеты твердо решили не уступать, хотя бы всему кабинету коллективно уйти в отставку. И даже будто уже обсуждают, как оформить свою отставку, кому её подавать.

Для советских лидеров напряжение стало страшным: они боялись брать полную власть: такая «диктатура пролетариата» – соблазн для рабочего класса, будет слишком шатка.

Чернов смеялся: нечего безпокоиться, кадеты струсят.

Стал безпокоиться и Гиммер: нет, буржуазия ещё не изжила себя на пути власти, и нельзя разрешить ей бежать от власти с поспешностью. (С той поспешностью, с какой они кинулись на власть в первомартовские дни.) И ещё не кончился процесс самоорганизации демократии. Но ведь никакой класс никогда добровольно от власти не отказывается – так что не верится, чтобы кадеты сейчас отказались. С другой стороны, и Совет уже никак не может отказаться.

Бродил по залу и даже заглянул сюда, в кабинет, черноглазый духовный прокурор и прорёк:

– И там сумасшедший дом, и тут сумасшедший дом.

Но сам-то он, со своим очень странным похохатыванием и блуждающими диковатыми глазами, больше всех, пожалуй, и был похож на сумасшедшего.

А шёл уже двенадцатый час ночи.

Тут – в кабинет стремительно вошёл Керенский, со вздёрнутой головой и полузакрытыми глазами, и попросил открыть официальное заседание. И взял слово. И стал убеждать советских горячо, прерывая фразы, но многословно и повторительно, как ужасно положение страны и насколько в дальнейшем может быть ещё хуже. Будто: сейчас не достигнуть соглашения – значит развязать гражданскую войну. Но буржуазное крыло уже уступило всё, что могло, и теперь, во спасение от анархии, должен уступить Исполком.

И только Чернов в ответ убеждённо: никаких уступок! А другие члены советской делегации уже заколебались: ну о чём правда речь? об одном минпроде?

Да неужели же по такому ничтожному поводу – может разгореться гражданская война? что за чушь?

И Гиммер тоже попросил слова: портфель продовольствия – мелочь, не стоющая спора. Но надо признать своё поражение: что коалиция, как её понимал Исполнительный Комитет, – не осуществилась. Создаваемый кабинет – не то правительство, которого мы хотели.

На Гиммера сильно зашумели, замахали руками, рассердились, признали безтактным и неуместным.

Но всё же – тупик? Стояли два козла на мостике, лоб на лоб, – и не уступали.

Керенский ушёл. И ещё говорили, ещё говорили, утомлённо, безцельно, уже во втором часу ночи, иногда обмениваясь посланцами между кабинетом и столовой. И уже казалось – всё безнадёжно, опять ничего не решено, опять на следующий день, завтра опять переносить позор в Морском корпусе от большевиков.

И вдруг – кадеты уступили! Сломились. (Да не могли они не сломиться! – они хором сами уговаривали Шингарёва, и разве мог Шингарёв устоять? Как потом оказалось – всё подтолкнул Набоков, уже устранившийся от правительства, уходивший теперь в Сенат, а вот ночью приехал и предложил комбинацию: чтобы Шингарёва оставить на продовольствии ещё на месяц временно, но чтобы финансы брал. Шингарёв согласился, если согласятся социалисты.) Керенский опять прибегал к советским за согласием. Итак, Пешехонов будет сейчас объявлен министром продовольствия, но до 1 июня – только знакомиться с делом.

Так всё решено? Коалиция создана?!

Но к двум часам ночи совсем не варили головы. И уже не могли дорешить мелочей: так создавать ли министерство по созыву Учредительного Собрания? И куда же Кокошкина? И кто ж – на министерство государственного призрения, то бишь социальной организации?

Кое-как, не окончательный, список правительства ещё можно дать в утренние газеты (хотя ж, формально, ещё когда-то должен его утверждать Думский Комитет), – но подписать окончательно ответственно декларацию нельзя, и значит, она не появится и сегодня, 5 мая.

Ну, измотались.

176

Доктор Федонин после германского плена. – В вагоне с революционными эмигрантами – Споры врачей и эмигрантов. – Суждения Троцкого. – Встреча и митинг на Финляндском вокзале.

Тридцать два месяца, даже и с лишним, девятьсот восемьдесят дней пробыл доктор Федонин в германском плену. А с нынешней возвратной дорогой стало 994, чуть не до тысячи. Из 32 лет жизни – 32 месяца в плену, из каждого года жизни вырвано по месяцу.

А месяц плена тянется дольше месяца боевой жизни. И такая обидабыть не на своём месте, и бездейственным.

Сильно-сильно изменился Валерьян Акимович за эти годы, куда сильней, чем если бы прослужил их во фронтовом госпитале. Как-то замедлились в нём все процессы жизни, темп мысли, все реакции на окружающее, сам характер стал рассудительно-медлительным, не по годам заторможенным. Сколько говорит психиатрия, это изменение не должно быть необратимым, в привычной обстановке человек возвращается в свой прежний психический тип. Теоретически да, а самому кажется; нет, прежнему уже не вернуться. Вот ещё два дня – и Москва, дом, жена, дочурка Настенька, оставил полутора годов, а теперь четыре, горячо приливает: так это и есть возврат, и всё исцелено? А кажется, нет: того, что пережил и узнал, – уже никогда из груди не вынуть назад. Да ещё через месяцопять же на фронт, и опять лицом к лику Германии, но теперь уже кáк узнанному?

До войны Федонин любил Германию, он и побывал там, – сердечно любил её музыку, ценил её поэтов, высоко уважал её несравненный порядок, правда, уже в языке угадывал жестокость; и очень больно пережил боснийский кризис 1909 года, чувствуя себя вместе со всей Россией изнасилованным.

Скачать:TXTPDF

социалистам, из чего уже и можно понять, что хотят душить массы голодом. И пленум Совета сильно был впечатлён и простил свой третий подряд пустой созыв, – так тут начали шум