Скачать:TXTPDF
Ленин в Цюрихе. — Париж Ymca Press. 1975

выше), вся его находчивость, проницатель­ность, хватка ума, всё его бесполезно-ясное понимание мировых событий, не могли ему принести не только политической победы, но даже положения хоть члена парламента игрушечной страны, как Гримму. Или да­же — успешного адвоката (впрочем, адвокат — от­вратительно, в Самаре он проиграл все суды). Или хотя бы журналиста.

Оттого, что он родился в проклятой России.

Но со своим обычаем честно выполнять самую кропотливую неблагодарную работу, он всё еще пы­тался составлять свои подробные учительные тезисы швейцарским левым циммервальдистам. По дорого­визне, по невыносимому экономическому положению масс. Какой установить предельный максимум жало­ванья для служащих и чиновников. И как следить за партийными органами печати. И как выживать из партии реформистов-грютлианцев…

Нет! Не строилась работа… Ушла полнота из рас­считанного распорядка и осталось дупло. Голова заболе­вала. Дышалось плохо. Противно стало даже смотреть на бумаги. К утру должен был приступ миновать, но сейчас такое ко всему отвращение, что хоть на пол лечь.

И — преступно не досидев рабочего дня (впрочем, не так уж много и оставалось), он через силу скиды­вал тетради, рукописи в свою провизионную сумку, собирал, захлопывал книги, стягивал газеты в пачку, что ставил на полки, что понёс библиотекарю, осто­рожно ногами по ступенькам, чтоб не грохнуться с этой кипой.

Y двери натянул тяжёлое пальто, насадил котелок как попало, побрёл.

Каждый день одна и та же дорога не задавала задачи ни ногам, ни глазам: шлось само.

К сумеркам уже было, и еще туман. В окнах ма­газинов и ресторанов уже горело электричество.

По узкому переулку катили широкую бочку, за ней — тачку. Не обойдёшь.

Легко, легко не выбраться из этой стиснутой, ма­ленькой, закисшей мещанской Швейцарии, так тут и кончить жизнь при Кегельном клубе.

Y гастронома, видно через окно, никелированная машинка равномерной подачей резала ровные плас­тинки привлекательной ветчины. И видами мясного завалена была витрина. Бакалейщик, самодовольный по-швейцарски, вышел на порог своего заведения и одному прохожему за другим — знакомым, не знако­мым? — отвешивал своё бесплатное „грётци!». На третьем году войны магазины оставались навязчиво изобильны, только сильно подпрыгнули все цены от подводных лодок. А буржуа стояли и — переби­рали.

По холоду хоть не стали выставлять столиков из кафе на тротуары — а то сидят, развалились, на прохо­жих глазами лупают, а ты их обходи, чертыхаясь. И во всё своё эмигрантское время ненавидел Ленин кафе — эти обкуренные гнёзда словоизвержения, где засе­дало 9/10 революционного словоблудия. А за войну, тут близко военная граница, натянуло в Цюрих еще новой мутной публики, из-за них и комнаты подоро­жали, авантюристы, дельцы, спекулянты, студенты- дезертиры и болтуны-интеллигенты, философскими ма­нифестами и художественными протестами якобы бун­тующие, сами не. зная, против чего. И все — по кафе.

Да такая же благополучная, наверно, и Америка. Везде верхушка рабочего класса предпочитает бога­теть и не делать революции. Ни там, ни здесь никому не нужен был его динамит, его взмах топориный.

Способный весь мир раскроить, взорвать и пере­строить — он слишком рано родился, только себе на муку.

Середина Шпигельгассе — сильно горбатая, на своей отдельной горке. От себя — в какую сторону ни иди — размашисто вниз. К себе, откуда ни воз­вращайся — круто вверх. Когда разогнан или бодр — не замечаешь. Но сейчас еле-еле тащился. Не шёл, а ногами заскребал.

Узкая крутая лестница старого дома с многолет­ними запахами. Уже темно, а лампы не зажгли, на- ощупь ногой.

Третий этаж. Всеязычный галдёж, тяжёлые запахи квартиры.

И своя комната как тюремная камера на двоих. Две кровати, стол, стулья. Печка чугунная, в стенку труба, нетопленная (а пора бы). Перевёрнутый ящик из-под книг как посудный столик (из-за вечных пере­ездов не покупали мебели).

При последнем дневном свете Надя еще писала за столом. Обернулась. Удивилась.

Но, привыкшая к этому свету, разглядела жёлто­бурую кожу на шестидесятилетием лице Ильича, тя­жёлый мёртвый взгляд — и не спросила, отчего так рано.

Уж знала она у него приход этих упадков до про­страции — иногда на дни, а то — на несколько недель. Когда он слишком вырабатывался в возбуждении, или когда в борьбе надламывалось даже его железное тело. После II съезда был такой упадок нервный, после „Шаг-два шага», после V-ro, да не раз.

Котелок утомлял голову, старое пальто утомляло плечи. С трудом их с себя сдирал… Надя помогла снять… Потащил по комнате ноги и сумку с тетра­дями.

Нашёл силы посмотреть, что Надя писала, к гла­зам поднёс. Расходы.

Набирался, набирался столбик цифр удручающий.

В 908-м году хоть и мрачно было, хоть и одиноко, так денег завались, после тифлисского экса. Счёт в „Лионском кредите». С тоски ходили в концерты по вечерам, ездили в Ниццу в отпуск, путешествовали, гостиницы, извозчики, в Париже сняли тысячефранко­вую квартиру, зеркало над камином.

Сел на кровать.

Сел — и осел, уменьшился. И в пружинах утоп, и голова утопла в плечи, совсем не осталось шеи: оттяжка темени — на спине, подбородок — на груди.

И одной рукой, впереди себя, держался за край стола.

Один глаз был полузакрыт. А рот полуоткрыт. С губы торчала бесформенная щетинка крупноволосых усов. И нос придавленным своим передом выставлен вперёд.

Так сидел. Минуту. Другую. Третью.

— Ляжешь? Раздеть? — своим мягко-деревянным голосом спрашивала Надя.

Молчал.

— Ты что ж в обед не пришёл? Зазанимался?

Кивнул, с усилием.

Сейчас будешь? — Но голос её не обещал гу­стого плотоядства, так никогда и не научилась го­товить.

То ли было в Шушенском! И натоплено, и нава­рено, и нажарено, на неделю баран, разносолов кадуш­ки, дупеля, тетерева на столе, молоком залейся, и до блеска всё вымыто девчонкой-прислугой.

Уж совсем облысел купол Ильича, только и оста­вались волосы задние, тоже не густые. (Ещё попор­тили и сами в 902-м: на врача денег пожалели, по совету русского медика недоучившегося сыпь на го­лове йодом лечили, и посыпались волосы.)

Надя переступила ближе. Тихо, осторожно при­гладила.

Несколько глубоких длинных морщин пролегли через весь, весь лоб его, вдоль.

Ильич вздохнул толчками тяжёлыми — как в оглоблях, с силой некабинетного человека. И нисколь­ко не подымая голову из утопленья, не видя жену, а — перед собой, над столом, заморённо-заморённо:

— Кончится война — уедем в Америку.

Да он ли это?

— А циммервальдская левая как же? А новый Интернационал? — стояла печальной распустёхой.

Вздохнул Ильич. Глухо, хрипло, без силы в голосе:

— В России ясно к чему идёт. К кадетскому пра­вительству. Царь — с кадетами сговорится. И будет пошлое нудное буржуазное развитие на двадцать- тридцать лет. И — никаких надежд революционерам. Мы — уже не доживём.

А что? И уехать. Она приглаживала его дальние редкие волоски.

Тут — постучала хозяйка: кто-то к ним пришёл, спрашивает.

Ну, только! Ну, нашли время! Надя и не советуясь пошла — отказать и выгнать.

А вернулась в недоумении:

— Володя! Скларц! Из Берлина…

С кем угодно можно установить прочную тайную связь, никогда не встречаясь прямо, если составить цепочку из постоянных посредников — двух, а лучше трёх. Твой посредник встречается кроме тебя еще с двадцатью человеками, и только один из них — сле­дующий в цепи; тот встречается еще с двадцатью —■ уже четыреста возможностей, это проследить не мо­жет никакая полиция и никакой Бурцев.

Y сверхосторожного Ленина существовало таких несколько линий.

Прошлым летом, после встречи с Парвусом в Бер­не, Ленин отпустил к нему Ганецкого в Скандинавию — директором его торгово-революционной конторы. Так развернул своё коммерческое призвание неутоми­мый изыскливый Ганецкий, и так установилась пря­мая неостывающая связь с Парвусом. Однако, прови­сла линия между Копенгагеном и Цюрихом — и по­средником определили Скларца, берлинского коммер­санта, тоже пайщика парвусовской конторы, который свободно мог ездить и в Данию и в Швейцарию. Но условлено было, что когда приедет в Цюрих, всё по тому же правилу промежуточных звеньев он не дол­жен встречаться с Лениным сам, а здесь подошлёт Дору Долину, подружку Бронского. И то, что он вот пришёл прямо на квартиру сам, значило или нару­шение конспиративной дисциплины или чрезвычайные обстоятельства.

Как же некстати! Не только — сил, но даже не было ясного соображения в голове, но даже перебои

в груди. И отказывать поздно: уже всё равно пришёл, видели его на улице, на лестнице, в квартире.

Навстречу Скларцу подняться надо было не с кровати, надо было ослабевшими ногами подать вверх одуплевшее тело как будто через целый колодецтуда, наверх. И лишь там, высунутой головой увидеть этого маленького энергичного еврея из юго-западных.

Однако, с большим самозначением, всё богаче одетого, и пальто такое, и шляпа (на единственный обеденно-письменный стол положил, нахал, а впрочем куда её деть тут?), и в руке — коммивояжёрский лёгкий баул из кожи крокодиловой или бегемотовой, как её.

Спасибо, хоть без этих церемонийных немецких „Wie geht’s?», без натянутой улыбки радости от встре­чи. Деловито поклонился, протянул маленькую ручку с важностью. Огляделся насчёт безопасности, свиде­телей. А уже — и Надя вышла, никого.

Почему же всё-таки — прямо, сам?

А — вот. Из глубокого внутреннего кармана — конверт.

Богатой, бледнозелёной бумаги, с гербом продав­ленным. И толстый, пузатый.

Как не стесняется Парвус и в мелочах показывать богатство! Вот — конверт. А приезжал в Цюрих — останавливался в самом дорогом „Бор-о-ляке». В Берне по дешёвой студенческой столовой (обед — 65 рап- пенов) шёл, ища Ленина, и пыхал самой дорогой си­гарой.

И с этим человеком начинали когда-то в Мюнхене „Искру»!..

Ну так что, что письмо? Нельзя было через Дору? Эти визиты-мелькания приходится объяснять товари­щам.

Скларц даже удивляется, как это плохо воспитан господин Ульянов. Дела — так не делаются. Сказано: уничтожить, не уходя.

И показывает пальцами: мол, чирк — и к кон­верту.

Удивил! Мы иначе и не делаем. Уж мы-то в жиз­ни сожгли!..

Значит, читать. Ситуация для подпольщика при­вычная. Ленин и сам должен обеспечить, чтобы его ответное письмо не сохранилось после прочтения. Та­кой один клочок бумажки может быть смертелен для целой жизни политического деятеля.

Ни ножа, ни ножниц под рукой, стол голый. А Надя на кухне. Оторвав уголок, Ленин всунул толстый указательный и повёл как разрезным ножом. Рвалось с лохматыми закраинами в одну и в другую сторону, как собака зубами — и чёрт с вами, вот так вашему богатству! Насколько приятней держать в руках самый дешёвый конверт, писать — на самой дешёвой бумаге.

Вынул. Оттого и толстый, что бумага — еще бога­че и толще. И написано — с размашистыми пропис­ными буквами, разведёнными строчками, да с одной стороны. Вот так-то дела и не делаются. Уже забыл, как „Искру» посылали в Россию — на сверхтонкой бумаге.

Внимание. Стянуть нервы, прояснеть головой (так и не ел ничего после утреннего чая). Вникнуть.

Скларц — не хочет мешать, нет, он не развязен. Не болтая, пальто не снимая, идёт к тому стулу у окна. И только шляпу мягкую серую, с фигурно про­давленной

Скачать:TXTPDF

выше), вся его находчивость, проницатель­ность, хватка ума, всё его бесполезно-ясное понимание мировых событий, не могли ему принести не только политической победы, но даже положения хоть члена парламента игрушечной страны, как