широчайшего разлития — именно в этот момент Германия военным вмешательством могла бы при самых ничтожных потерях и самых огромных выгодах навсегда освободиться от глыбной восточной опасности: потопить её флот, отобрать её вооружения, срыть укрепления, навсегда запретить армию, промышленность военную, а то и, лучше, всякую, ослабить её отсечением всего, что только можно отсечь, — и оставить её выкатанной гладкой доской, пусть забудет десять веков своих мерзостей, и начинает свою историю снова!
Парвус никогда не забывал зла.
Но сегодня не видел, что хмог бы сделать еще.
А имперское привительство позорно искало сепаратного мира с этой неуничтоженной державой.
А здоровье статс-секретаря фон-Ягова всё подтачивалось, всё подтачивалось — и поздней осенью Шестнадцатого года он счастливо ушёл в отставку, уступая пост деятельному Циммерману, не перенявшему от своего предшественника устарелого пренебрежения к тайным доверенным лицам и политическим маклерам.
И — взмыли новые планы действовать! И — естественно поднялся старый укор Ленину: что же он!! что же он??.
Кровать — ударила четырьмя ножками о сапожников пол, — и Парвуса выдавило, поставило на ноги- тумбы. И он, тяжело разминаясь, переступил, неся мешок своего изнеженного тела. Обошёл, сел по ту сторону стола, не брезгуя измазать белоснежные манжеты о нечистую клеёнку Ульяновых.
И усмехался — уже не как сильному, уже не как равному, но жалковатому норному зверьку:
— Н-ну?.. Так говорите: Циммервальд?.. Кинталь?.. И хорошо голосуют левые?.. А что же сделала великая партия за два года у себя на родине?.. Почему — ни пузыря на российской поверхности?
Ленин так и сидел на кровати, утанывая, и клонилась тяжёлая голова без ответа.
— Вы же говорили — денег вам не надо?
Ленин отвечал потерянно, еле слышно:
— Мы — так никогда не говорили, Израиль Лазаревич. Деньги — оч-чень нужны. Чертовски нужны.
— Да я же предлагал! А вы отказались!
Ленин — с пересыхающим усилием:
— Почему — отказались? От разумной нетребовательной помощи — мы никогда не отказываемся. И даже охотно…
— В детские игры вы тут играете, в Швейцарии,
— хотела бы туша торжествовать, да торжества не было: Россия не проигрывала войны, Германия не выигрывала, их общий главный союзник сдавал.
Ленин еле выводил фразы из горла:
— А за крупные игры надо крупно платить и самим.
Y него был — больной взгляд. Открыл глаза доступней обычного — глаза больные, и как будто чтоб от этой боли отвлечься, лишь для этого, но, по болезни, и без напора:
— Да ведь и ваша революция, Израиль Лазаревич
— тоже тю-тю, мыльный пузырь… Да и наивно было ждать другого.
Заколыхался возмущённый Парвус, и огонь фитиля, повторяя его дыхание, закачался, запрыгал, закоптил:
— Да сорок пять тысяч бастовало в Петербурге! А ну-ка, подняли б вы отсюда еще своих сорок пять?!
Не давал Ленину возразить, что в тех сорока пяти
— и его были.
— … Путиловский у меня по сроку сбился — а молодчина, как забурлил! А вот Невская Застава меня подвела — что ж вы её не подняли? В Николаеве — я прекрасную разыграл стачку — 10 тысяч! и с условиями — невыполнимыми, обеспечено было восстание! — так тоже на четыре дня опоздало. Отсюда не так легко там к одному дню стянуть. А Москва вообще
не шелохнулась? Что же ваш московский комитет?!.
(Хотел бы Ленин и сам это знать!)
А Парвус — разошёлся, хвастался, как богатством, на пальцах загибал:
— Екатеринославский металлургический — я поднял! И Тульский меднопрокатный! И Тульский патронный!..
Все эти стачки, действительно, прогрохнули в январе, не 9-го, но — кто их там поднял, кто их там вёл? Отсюда не видно, не доказать, и каждый себе приписывает, меньшевики тоже.
— Совсем немного оставалось — где же ваши были? Межрайонцы мне помогли беззаветно, огневые ребята, да кучка их. А вы с меньшевиками — всё мячики перекидываете? Может — вашими листовками, не моими, Россия завалена, а?.. А — „Императрицу Марию» я взорвал — не заметили? — громыхал, глаза вычудились. — Броненосец на Чёрном море — не заметили??!
Руки белые холёные подкинул — вот этими руками броненосец взорвал!
— Почему ж не хотели вы соединиться, Владимир Ильич? Где же ваши стачки? Где же ваши восстания? На каких заводах вы можете обеспечить забастовку в назначенный день?.. С какими национальными организациями вы работаете?..
Неужели не понимает?.. Со всем его умом? Так это удача, хороша маскировка, значит и дальше так держаться.
Почему не соединились!.. Конечно, как-то можно было заманеврировать меньшевиков. И как-то можно было бы разделить руководство (хотя вот это, вот это, вот это больней и невозможней всего!). А…
А… ограничено уменье каждого. Ленин — писал статьи. Брошюры. Читал рефераты. Произносил речи. Агитировал молодых левых. Всеевропейски сек оппортунистов. Он, кажется, досконально успел узнать вопросы промышленный, аграрный, стачечный, профсоюзный. Теперь, после Клаузевица, и военный. Он понимал теперь, что такое война, и как ведётся вооружённое восстание. И с настойчивой ясностью мог это всё разъяснить, кому угодно.
И только одного он не мог — сделать. Только не мог он — взорвать броненосца.
— Но даже и сейчас не потеряно, Владимир Ильич! — утешал, подбодрял Парвус через стол. Он вынул часы золотые из жилетного кармана, кивнул им одобрительно. — Революцию — переносим на 9 января Семнадцатого года! Но только уж — вместе! Но в этот раз — вместе?
Ну, почему — не вместе?? Не понимал проницательный Парвус.
А — не из чего было кроить разговор. А — не из чего было ответить. В позиции, скрываемо, почти ничтожной — в какой там союз можно было вступать или не вступать? Надо было только достойно утаить своё бессилие: что никакой действующий организации у него в России нет, никакого подполья — нет. Если что есть — оно там шевелится само, неподвластно ему и в неподвластные сроки.Что там есть — он просто не знает, у него нет бесперебойной связи с Россией, нет возможности послать распоряжение или получить ответ. Он рад бывает, если единственный Шляпников перекинет через границу пачку „Социал-Демократов». С Аней, сестрой, переписывались химическими чернилами — и это оборвалось. Какие там еще национальности поднимать? — тут бы партии своей сохранить хоть кусочек…
А Парвус, из скрипящего стула вывешиваясь в обе стороны, еще великодушно:
— А как там ваши сотрудники русскую границу пересекают? Неужели — своими ногами да в лодочке? Да это же старьё, XIX век, это забывать надо! Пожалуйте, сделаем им хорошие документы, будут ездить первым классом, как мои…
Парвус, может, и уродлив, но, там, для женщин или на трибуну выйти. А глаза его бесцветные, водянистые — неотвратимо умны, уж это Ленин мог оценить.
Только бы — уйти от них. Только бы не догадался.
Что именно делать — Ленин не мог. Всё остальное — умел. Но только не мог: приблизить тот момент и сделать его.
А Парвус со своими миллионами, вероятно оружием в портах, со своей конспирацией, уже надёжно захватя Путиловский, — схлопывал белые пухлые руки, однако умеющие делать, и допытывался:
— Да чего же вы ждёте, Владимир Ильич? Почему сигнала не даёте? До каких же пор ждать?
А Ленин ждал — чтобы случилось что-нибудь. Чтобы какая-нибудь попутная материальная волна перекинула бы его челночёк — в уже сделанное.
Как на посмешку, все ленинские идеи, на которые он жизнь уложил, вот не могли изменить ни хода войны, ни превратить её в гражданскую, ни вынудить Россию проиграть.
Челночёк лежал на песке как детская игрушка, а волны не было…
А письмо на дорогой зеленоватой бумаге лежало и спрашивало: так что же, Владимир Ильич? Участие ваших — будет или нет? Ваши явочные адреса? Ваши приёмщики оружия?.. Что у вас есть реально, скажите?
Что есть — Ленин как раз и не мог ответить, потому что: не было ничего. Швейцария была на одной планете, Россия на другой. У него было… Крохотная группа, называемая партией, и не все учтены, кто в неё входит, может и откололись. У него было… Что- Делать, Шаг-Два шага, Две Тактики. Эмпириокритицизм. Империализм. У него была — голова, чтобы в любой момент дать централизованной организации — решение, каждому революционеру — подробную инструкцию, массам — захватывающие лозунги. А больше не было ничего и сегодня, как полтора года назад. И потому — из военной предусмотрительности и из простой гордости — не мог он обнажить своё слабое место Парвусу и сегодня, как полтора года назад.
А Парвус — нависал через стол, с насмешливорыбьими глазами, со лбом, не меньше накатистым, чем у Ленина, и ждал и требовал ответа.
Он так хорошо перехватил инициативу: спрашивать, спрашивать, тогда не надо объяснять самому. Но у него тоже были причины — почему он молчал полтора года, а именно теперь обратился?
Избегая нависшего недоумённого взгляда из-под вскинутых безволосых бровей, Ленин катал и катал шар головы по письму, ища, как благовиднее отказать в помощи, а не потерять союзника, как скрыть свою тайну и угадать тайну собеседника. Обходя, что было в письме, и ища, чего в письме не было.
Встречную слабость как всякую трещинку выхватывал Ленин прежде всего.
Не было: почему обращается Парвус снова так настойчиво? Значит — сил не хватило? А может — и денег? Ослабела агентура? А, может, немецкое правительство не так уж и платит? Ох, тяжела эта служба, когда увязла лапа…
Как хорошо быть независимым! Э-э, мы еще не так слабы, мы не последние по слабости.
Правая рука с карандашом привычно шла по письму, размечая для ответа — чертами прямыми, волнистыми, хвостиками, вопросительными, восклицательными… А левая быстро-быстро потирала лбину, и лбина набирала аргументы.
Упрекал Троцкий своего бывшего наставника в легкомыслии, нестойкости, и что покидает друзей в беде — это всё сантиментальная чушь. Это всё недостатки простительные и не мешали бы союзу. Если бы не делал Парвус грубых ошибок политических. Нельзя было так бросаться на мираж революции, открывая себя публично. Нельзя было делать из „Колокола» —
клоаку немецкого шовинизма. Вывалялся бегемотина в гинденбурговской грязи — и погибла репутация! И — погиб для социализма навсегда.
А — жаль. А — какой был социалист!
(Погиб — но ссориться, всё-таки, не надо. Еще
— ой-ой, как может Парвус помочь.)
От самой бумаги, от обреза стола, Ленин осмелело поднял голову — посмотреть на своего неутомимого соперника. Контуры головы его, и без того бесформенной, рыхлых плеч — расплывались и колебались.
Колебались — как качались от горя. Что даже с Лениным не умел он объясниться начистоту.
И, потеряв черты лица, уже больше как облако синеватое — печально оттягивался, клонился, переходил, перетекал в окно.
Но пока еще было не совсем поздно, Ленин выкрикнул вдогонку, без торжества, но для истины: