рабочих! Лозунг „а теперь вы свергайте своего Вильгельма!»? — ложный, все силы на свержение бур-
жуазного правительства в России! Временное правительство — правительство реставрации монархии, агент английского капитала! И — лучше раскол с кем угодно из нашей партии, чем сотрудничество с Керенским или Чхеидзе, чем доля уступки им! .
А в этом разворачивании и разъяснении сам для себя находя, тут же и для партии встраивал недостающие звенья и планы организации: в ответ на великолепный манифест большевистского ЦК (это — Каменев, голова, это он наверно!), объявленный в Питере еще 28 февраля, а сюда дошедший через 10 дней отрывком в случайной газете, — предложить им и объяснить, как же организоваться (не так, как он советовал в 905-м, а теперь): вооружение народных масс целиком! народная милиция изо всего поголовно населения от 65 до 15 лет (втягивать подростков в политическую жизнь!) и обоего пола (вырвать женщин из одуряющей кухонной обстановки!) — и чтоб эта милиция стала основным органом государственного управления! Только так: оружием в руках у каждого будет обеспечен абсолютный порядок, быстрая развёрстка хлеба, а затем вскоре — мир и социализм!
И от вторника 7-го до воскресенья 12-го вырвались четыре таких „письма из далека» и тут же сдавались на почту экспрессами (когда уже написано — тем более жжёт, нельзя задержать, нельзя удержать)
— кому же? — Ганецкому, умному славному расторопному Кубе, а он будет отправлять, налаживать туда дальше, в Петербург! (А копии — сразу Инессе, а та
— Усиевичу, а тот — Карпинским, а те — назад, и всё экспрессами, это всё крайне важно для спевки о тактике.) Почти всё время кто-нибудь спотыкается — на почту, а еще же искать по киоскам и читальням непрочтённые газеты и снова анализировать, угадывать — и светом луча выбрасывать вперёд новые пункты программы! А тут Луначарский увиливает выступить против Чхеидзе — предупредительную холодность ему. Тут Горький, недоумок, суётся в политику: приветствие Временному правительству да басенки „почётного мира», архивредное выступление, придётся ударить по рукам! (Не можешь выдержать партийной линии, так и не суйся, пиши свои картинки.) А там неприятности с Черномазовым в Питере, мало им Малиновского, хотят и вовсе залить нашу партию помоями. А там Коллонтай уезжает в Россию, счастливая! А тут, пока застряли, успеть бы на машинке перепечатать 500 страниц „Аграрной программы», кто бы взялся? А еще: как не написать листовки к русским военнопленным, их 2 миллиона: заявите громко, что вы вернётесь в Россию как армия революции, а не армия царя (вполне бы их могли использовать и против); а мы поспешим уехать и будем посылать вам из России деньги и хлеб… А еще: как же при отъезде не написать прощального письма к швейцарскому пролетариату, еще раз заклеймить шовинистов, еще раз указать им путь (только это опасно, может помешать отъезду. А вот как: написать, оставить здесь, а уже из России телеграммой взорвать, пусть печатают.) А тем временем…
…а тем временем совсем плохо с Инессой. Обижена. Сердится. Сидит в Кларане (а может уже и не в Кларане? вот письма прервались, может уже и не там). Сердится, но, как всегда у женщин, это выворачивается во что-то другое, стороннее: будто бы „теоретические разногласия», возражает и капризничает, где ребёнку ясно. Как бы нужна была тут, рядом! Какое время! — неужели время для бабьих обид? Некому собрать, систематизировать все телеграммы из России, ведь что-нибудь пропустишь наиважное! Но не только не захотела испытать английский путь возврата, а даже в Цюрих не хочет приехать на денёк! В Четырнадцатом году ехала для него с Адриатики в Брюссель, бросив детей, а сейчас без детей и из Кларана — ни разу не приехала на денёк.
И нельзя понять: вообще ли поедет с нами?..
Но всё это, всё это кружилось как внешние воронки на воде, даже с Инессой, — а главные события большими толстыми тёмными рыбами беззвучно проходили близ дна.
Ганецкий коротко отозвался: будет! Но пытка была — дождаться. По расчёту дней уже мог быть приготовлен в Берлине паспорт и прислан сюда — а не было.
И молчал всесильный Парвус.
Да он справедливо мог быть и в обиде. А не исключено: испытывал Ленина нервы, усилял свою позицию выжиданием.
Но некуда было деться им друг от друга: события соединяли их.
Если платили ему миллионы ради призрака, — то сейчас-то есть для чего платить.
И — будет, куда принимать. И теперь-то и нужно, не тогда.
А тем временем в шумных „Комитетах возвращения», хотя и с перевесом циммервальдистов, льнули все к законности, ждали разрешения от продажного тучковского правительства, а оно уже слало 180 тысяч франков от частных сборов — на возврат дорогим соотечественникам, только конечно через союзников (где и германские подводные лодки топят транспорты дураков) — и уже вокруг этих денег начинались интриги, могли обделить большевиков, собрания шли чуть не до драки.
Ильич на те заседания конечно не ходил, но ему подробно рассказывали. И чем больше все эти споры накалялись — а швейцарско-эмигрантское настроение было только отблеск того, что в России подымается, — понял Ленин, что он поспешил, сорвался: никакого отдельного паспорта получать нельзя, ехать одному невозможно.
И 10-го, ровно через неделю после фотографии, послал Ганецкому отменную телеграмму: „Официальный путь для отдельных лиц неприемлем/’
Всё, отказались.
Зато Цивин-Вейсс ходил и ходил к Ромбергу. Тот уверял, что идёт усиленная переписка с Берлином, даже курьерами. И постепенно — из темноты, из будущего, из никогда не бывалого, проступали контуры крупного замысла — как большой паровоз из тумана — да только медленно-медленно проворачивал он свои колёса или всё еще стоял.
А за ним — вагон.
Проступал из тьмы — вагон.
Неплохо. Приемлемо.
Но там пока для этих болтунов, для Комитета по возвращению, надеюсь…? эти условия не открыты?..
Нет, нет. Нет-нет. То — официально, здесь — конфиденциально.
Хорошо, хорошо. Так постепенно, несколькими головами, общими усилиями — что-то выявляем, выявляем, находим. Стало потвёрже. (Но — как тянулось! Но — непохоже на немцев как! Да ведь их еще больше должно припекать, когда объявило Временное, что продолжает войну.)
Стали готовить список, кто поедет. Запрашивали своих по всей Швейцарии, но —1 тайно, это важно, никого чужих не примешивать. Одновременно (тоже важно!) вслух говорили всем обратное: и Англия нас не пустит, и через Германию ничего не выйдет. И шумно обсуждали анекдотические попытки: Валя Сафарова просилась в английском консульстве, кто-то слал телеграфный протест Милюкову, а Сарра Равич придумала фиктивно выйти замуж за швейцарского гражданина — и так получить право прямого проезда. Смеялся Ленин и советовал ей „подходящего старичка» — старого Аксельрода, ничем другим уже не годного революции.
Y немцев с одной стороны тянулось, с другой — крутилось и чересчур проворно, верней — одна машина крутила независимо от другой. 14 марта вечером, воротясь из Народного дома, где два с половиной часа делал швейцарцам доклад о ходе русской революции — что истинная, вторая революция еще впереди, и есть для неё хорошая форма — Советов депутатов, и уже сегодня надо готовить против буржуазии восстание, — хорошо отвлёкся докладом, освежился от этих изжигающих безвыходных планов отъезда, охотно возвращался пешком по приятному вечеру, поднялся к себе — и ахнул: маленький, сухой, седовьющийся, с уголком платочка из кармана, сидел и улыбался, как ожидая радостной встречи, и от своей важности не торопясь подняться для рукопожатия, —
Скларц!!!
Не укорив, но и не похвалив, не сказав ни „плохо1′, ни „хорошо», — Ленин пошёл на Скларца с пронизывающим косым взглядом (такой взгляд всегда пугал) — тот поднялся, теряя уверенность, и Ленин пожал ему руку, как хотел оторвать:
— Да? Что привезли?
Без путевых впечатлений, без вводных, без сантиментальностей: что привезли?
Коммерсант, всё более входящий в большую политику большой Германии, почтенно принимаемый заметными генералами и в министерствах, и при щедрости своей сегодняшней миссии, — опешил перед этим режущим взглядом щёлок глаз и недобрым изгибом бровей, усов, а всё остальное — как мяч футбольный, накативший ему в самое лицо, — опешил, потерял улыбку и то приятное многословие с предисловием, которыми думал развлечь, и даже приготовленные шуточки, — а сразу высказал главное и выложил на стол.
И не садился.
И Ленин не садился.
А Зиновьев сидел и сопел.
Вот что было. Скларц приехал уже не только от Парвуса, хотя Бегемотская голова всё и начал (начал сам, еще до ленинской просьбы, она пришла потом, начал по первым известиям о петербургской революции, рассудив, что не хуже Ленина знает, что нужно),
Скларц приехал со всеми полномочиями от генерала ного штаба на проезд через Германию и с обеспеченным выездным содействием здесь германского консула в Цюрихе, а если нужно, то и посла в Берне, — Скларц привёз готовые документы, — и вот они лежали, чудо, хотя чудес не бывает, — лежали на блеклой клеёнке в жёлтом кругу керосинового света.
Вот. Господин Ульянов. Госпожа Ульянова. Всё в порядке.
А — Зиновьев?..
Пожалуйста. И госпожа Лилина. Всё в порядке.
Да, но… А..?
И еще один, пятый, да, вот: госпожа Арманд.
Всё тонко знал, всё сам предусмотрел гениальный Парвус!
И — Инесса…
И всё! И все проблемы решены! И ни часа более не ждать, не маневрировать, не дипломатничать, не раздражаться, не посылать посыльных, не ждать известий, ни от кого не зависеть — собрать вещи — а их нет у революционера! <— и ехать хоть завтра утром! хоть завтра вечером! Двенадцать дней назад отрёкся царь — а мы через три дня будем в Питере — повернём всю российскую революцию, куда надо! Может ли быть быстрей во время мировой войны? Еще никто ничего не успеет испортить — а уже вырваться первым на первую петербургскую трибуну, опережая даже сибирских ссыльных, — и отворачивать Совет Депутатов от тучковского подлого правительства, и создавать всенародную милицию от 15 до 65 лет обоего пола, да что угодно! Документы — лежали. С немецкими готическими вывертами, немецкими орластыми печатями и с пригодившейся, уже приклеенной, вот вернувшейся ленинской фотографией, — в керосиновом свете, драгоценные документы на дешёвой клеёнке, местами протёртой до переплёта нитей. Таким документам сам канцлер должен был сказать: „да", чтоб их изготовили. Парвус отплачивал долг, что перескакал когда-то. И мешок Зиновьев — расплылся, руки потянул к бумагам. Ленин вскинулся как на врага — тот замер. Увы, уже понятно было: так просто сунуть руку в пламя революции — обжигалось. И потерев, и нервно потерев над документами уже чуть обожжённые ладони, Ленин резко взял их назад, сведя за спиною вместе. Такая сделка не могла бы потом укрыться. Невозможно будет прилично объяснить. И