образованским семьям, кто держит породистых собак, и спросите, как они собак кличут. Узнаете (да с повторами): Фома, Кузьма, Потап, Макар, Тимофей… И никому уха не режет, и никому не стыдно. Ведь мужики — только «оперные», народа не осталось, отчего ж крестьянскими, хрестьянскими именами и не покликать?
О, как по этому ломкому хребту пройти, и в обиду по напраслине своих не давши, и порока своего горше чужого не спуская?..
Однако, картина народа, нарисованная Померанцем, увы, во многом и справедлива. Подобно тому, как мы сейчас, вероятно, смертельно огорчаем его, что интеллигенции в нашей стране не осталось, а все расплылось в образованщине, — так и он смертельно ранит нас утвержденьем, что и народа тоже больше не осталось.
«Народа больше нет. Есть масса, сохраняющая смутную память, что когда-то она была народом и несла в себе Бога, а сейчас совершенно пустая.» «Народа в смысле народа-богоносца, источника духовных ценностей, вообще нет. Есть неврастенические интеллигенты — в масса.» «Что поют колхозники? Какие-то остатки крестьянского наследства» да вбитое «в школе, в армии и по радио». «Где он, этот народ? Настоящий, народный, пляшущий народные пляски, сказывающий народные сказки, плетущий народные кружева? В нашей стране остались только следы народа, как следы снега весной… Народа как великой исторической силы, станового хребта культуры, как источника вдохновения для Пушкина и Гете — больше нет.» «То, что у нас обычно называют народом, совсем не народ, а мещанство.»
Мрак и тоска. А — близко к тому.
И действительно, как было народу остаться? Накладывались в одну сторону и погоняли друг друга два процесса. Один всеобщий (но в Россия еще бы долго он при-держался и, может, могли б мы его миновать) — процесс, как модно называть, массовизации (мерзкое слово, но и процесс яе лучше), связанный с новой западной технологией, осточертелым ростом городов, всеобщими стандартными средствами информации и воспитания. Второй — наш особый, советский, направленный стереть исконное лицо России и натереть искусственное другое, этот действовал еще решительней и необратимей.
Как же остаться было народу? Были насильственно выкинуты из избы иконы и послушание старшим, печка хлебов и прялки. Потом миллионы изб, самых благоустроенных, вовсе опустошены, развалены или взяты под дурной догляд, и 5 миллионов трудоохотливых здравых семей вместе с грудными детьми посланы умирать в зимней дороге или по прибытии в тундру. (И наша интеллигенция не дрогнула, не вскрикнула, а передовая часть ее даже и сама выгоняла. Вот тогда она и кончила быть, интеллигенция, в 1930-м, и за тот ли миг должен народ просить у нее прощения?) Остальные избы и дворы разорять уже было хлопот меньше. Отняли землю, делавшую крестьянина крестьянином, обезличили ее, как не бывало и в крепостное право, обезинтересили все, чем мужик работал и жил, одних погнали на Магнитогорски, других — целое поколение так и погибших баб, заставили кормить махину государства до войны, всю великую войну и после войны. Все внешние интернациональные успехи нашей страны и расцвет сегодняшних тысяч НИИ был достигнут разгромом русской деревни, русского обычая. Взамен притянули в избы и в уродливые многоэтажные коробки городских окраин — репродукторы, пуще того поставили их на всех центральных столбах (по всему лику России и сегодня это бубнит от шести утра до двенадцати ночи, высший признак культуры, и пойди заткни — будет антисоветский акт). И те репродукторы докончили работу: они выбили из голов все индивидуальное и все фольклорное, натолкали штампованного, растоптали и замусорили русский язык, нагудели бездарных пустых песен (сочиняла их интеллигенция). Добили последние сельские церкви, растоптали и загадили кладбища, с комсомольской горячностью извели лошадь, изгадили, изрезали тракторами и пятитонками вековые дороги, мягко вписанные в пейзаж. Где ж и кому осталось плясать и плести кружева?.. Еще наслали лакомством для сельской юности серятину глупеньких фильмов (интеллигент: «надо выпустить, будут большие тиражные»), да то же затолкано н в школьные учебники, да то же и в книгах повзрослей (а кто писал их, не знаете?), — чтоб и новая свежесть не выросла там, где вырублен старый лес. Как танками изгладили всю историческую народную память (Александру Невскому без креста подняться дали, но чему поближе — нет), — и как же народу было сохраниться?
Так вот, на этом пепелище, сидя в золе, разберемся.
Народа — нет? И тогда, верно: уже не может быть национального возрождения??.. И что ж за надрыв! — ведь как раз замаячило: от краха всеобщего технического прогресса, по смыслу перехода к стабильной экономике, будет повсюду восстанавливаться первичная связь большинства жителей с землею, простейшими материалами, инструментами и физическим трудом (как инстинктивно ищут для себя уже сегодня многие пресыщенные горожане). Так неизбежно восстановится во всех, и передовых, странах некий наследник многочисленного крестьянства, наполнитель народного пространства, сельско-хозяйственный и ремесленный (разумеется с новой, но рассредоточенной техникой) класс. А у нас — мужик «оперный» и уже не вернется?..
Но интеллигенции — тоже нет? Образованщина — древо мертвое для развития?
Подменены все классы — и как же развиваться?
Однако — кто-то же есть? И как людям запретить будущее? Разве людям можно не жить дальше? Мы слышим их устало-теплые голоса, иногда и лиц не разглядев, где-нибудь в полутьме пройдя мимо, слышим их естественные заботы, выраженные русской речью, иногда еще очень свежей, видим их живые готояиые лица и улыбки их, испытываем на себе их добрые поступки, иногда для нас внезапные, наблюдаем самоотверженные летные семьи, претерпевающие все ущербы, только бы душу ие погубить, — и как же им всем запретить будущее?
Поспешен вывод, что больше нет народа. Да, разбежалась деревня, а оставшаяся приглушена, да, на городских окраинах стук домино (достижение всеобщей грамотности) и разбитые бутылки, ни нарядов, ни хороводов, и язык испорчен, а уж тем белее искажены и ложно направлены мысля и старания, — не почему даже от этих раэ
битых бутылок, даже от бумажного мусора, перевеваемого ветром по городским дворам, не охватывает такое отчаяние, как от служебного лицемерия образованщины? Потому что народ в массе своей не участвует в казенной лжи, и это сегодня главный признак его, позволяющий надеяться, что он не совершенно пуст от Бога, как упрекают его. Или, во всяком случае, сохранил невыжженное, невытоптанное в сердце место.
Поспешен и вывод, что нет интеллигенции. Каждый из нас лично знает хотя бы несколько людей, твердо поднявшихся и над этой ложью и над хлопотливой суетой о6разованщины. И я вполне согласен с теми, кто хочет видеть, верить, что уже видит некое интеллигентное ядро — нашу надежду на духовное обновление. Только по другим бы признакам я узнавал и отграничивал это ядро: не по достигнутым научным званиям, яе по числу выпущенных книг, не по высоте образованности «привыкших и любящих думать, а не пахать землю», не по научности методологии, легко создающей «отраслевые подкультуры», не по отчужденности от государства и от народа, не по принадлежности к духовной диаспоре («всюду не совсем свои»). Но — по чистоте устремлений, по душевной самоотверженности — во имя правды и прежде всего — для этой страны, где живешь. Ядро, воспитанное не столько в библиотеках, сколько в душевных испытаниях. Не то ядро, которое желает считаться ядром, не поступясь удобствами жизни центровой образованщины. Мечтал Достоевский в 1887 году, чтобы появилась в России «молодежь скромная и доблестная». Но тогда появлялись «бесы» — и мы видим, куда мы пришли. Однако свидетельствую, что сам я в последние годы своими глазами видел, своими ушами слышал эту скромную и доблестную молодежь, — она и держала меня как невидимая пленка над кажущейся пустотой, в воздухе, не давая упасть. Не все они сегодня остаются на свободе, не все сохранят ей завтра. И далеко не все известны нашему глазу и уху: как ручейки весенние, где-то сочатся под толстым серым плотным снегом.
Это порочность метода: вести рассуждение в «социальных слоях», никак иначе. В социальных слоях получается безнадежность (как у Амальрика и получилось). Интеллигенция-образованщина как огромный социальный слой закончила свое развитие в теплом болоте и уже не может стать воздухоплавательной. Но это и в прежние, лучшие времена интеллигенции было неверно: зачислять в интеллигенцию целыми семьями, родами, кружками, слоями. В частности могли быть и сплошь интеллигентная семья, в род, и кружок, в слой, а все же по смыслу слова интеллигентом человек становится индивидуально. Если это и был слой, то — психический, а нс социальный, и значит вход и выход всегда оставались в пределах индивидуального поведения, а не рода работы и социального положения.
И слой, и народ, и масса, в образованщина — состоят из людей, а для людей никак не может быть закрыто будущее: люди определяют свое будущее сами, и на любой точке искривленного и ниспадшего пути не бывает поздно повернуть к доброму и лучшему.
Будущее — неистребимо, и оно в наших руках. Если мы будем делать правильные выборы.
Вот и в сочинениях Померанца среди многих противоречивых высказываний выныривают то там, то сям поразительно верные, а если сплотить их, увидим, что и с разных сторон можно подойти к сходному решению. «Нынешняя масса — это аморфное состояние между двумя кристаллическими структурами… Она может оструктуриться, если появится стержень, веточка, пусть хрупкая, вокруг которой начнут нарастать кристаллы.» С этим — не поспоришь.
Однако, упорно преданный интеллигентским идеалам, Померанц отводит эту роль стержня-веточки — только интеллигенции. По трудной доступности Самиздата надо цитировать обширно: «Масса может заново кристаллизоваться в нечто народоподобное только вокруг новой интеллигенции.» «Рассчитываю на интеллигенцию вовсе не потому, что она хороша… Умственное развитие само по себе только увеличивает способность ко злу… Мой избранный народ плох, я это знаю… но остальные еще хуже.» Правда, «прежде, чем посолить, надо снова стать солью», а интеллигенция перестала быть ею. Ах, «если бы у нас хватило характера отдать все свои лавровые венки, все степени и звания… Не предавать, не подвывать… Предпочесть чистую совесть чистому подъезду и приготовиться обходиться честным куском хлеба без икры.» Но: «Я просто верю, что интеллигенция может иэмениться и потянуть за собою других»…
Здесь мы ясно слышим, что интеллигенцию Померанц выделяет и отграничивает по умственному развитию, лишь желает ей иметь и нравственные качества.
Да не в том ли заложена наша старая потеря, погубившая всех нас, — что интеллигенция отвергла религиозную нравственность, избрав себе атеистический гуманизм, легко оправдавший и торопливые ревтрибуналы и бессудные подвалы ЧК? Не в том ли и начиналось возрождение «интеллигентного ядра» в 10-е годы, что оно искало вернуться в религиозную нравственность — да застукали пулеметы? И то ядро, которое сегодня