понимают и уж только бы печатали? (Отчасти по этой причине иногда срывался к фельетону и молодой Булгаков.) Но и из этих частных, полунебрежных зарисовок выступает уничтожительная картина советской жизни.
Современник многих «авангардистских» течений, Пантелеймон Романов всегда устойчиво был привержен традиционной реалистической манере и ни в чём не отклонялся от неё. Уже в этом он «не поспевал за веком», за модой (однако преходящей). Никакие «новые приёмы» ему и не нужны: его сила — живость диалога, особенно бытового, обилие сочного юмора (иногда с переклоном к сатире) и острое видение проблем — при неисчерпаемой новизне советской жизни.
Диалог у него (обычно — говор толпы) — мастерский, устойчиво хорош, добротен, часто очень смешон. И достигается неподдельность диалога — без отметных, характерных слов и даже без индивидуальности речи говорящих — а очень жив. Но в ремарках к диалогу — бывает у него избыточность. Частенько, при подсокращении ремарок, его диалог ещё бы усилился.
Не удивительно, что при частой массовости персонажей у П. Романова нет места давать портреты. Он и не пытается, для различения говорящих часто отделывается деталями одежды. Портрет у него почти отсутствует, даже в беглых чертах: П. Романов слышит больше, чем видит. Отдельного человека въяве чаще не видно. Если и приводит чуток портретных черт — то какие-то малоиндивидуальные, не прикрепчивые.
Большей частью — рассказы совсем коротки, а некоторые просятся: ещё бы короче! Это — от избыточно поясняющих фраз, когда и без них ясно.
Никаких сложных изобретательных сюжетов: вся конструкция рассказов обычно — нараспашку. Названия рассказов бывают и неудачные: никак не вспомнишь, о чём там речь, не свяжешь с сюжетом. Да есть рассказы — и просто зарисовки. Всё-таки слабых рассказов тоже заметная доля.
Совсем нет у него метафор — да и не к месту, не к наряду они б тут и выглядели. Сравнений — немало, но все они у него — не подхватисты, не открывающие нам нового во взгляде. Обычно они — тавтологические, это как бы изложение более пространными словами того, что по обстоятельствам уже и так видно. «Как смотрят, когда решается вопрос жизни, и как бы решив прямо поставить какой-то мучительный для неё вопрос». (А в наличии — и то, и другое, тут и сравнения нет.) — «Держались в тени, как держатся люди, потерявшие влияние». (Именно такова и ситуация.)
При своей социальной плотности и остроте рассказы П. Романова 20-х — 30-х годов почти не оставляют места пейзажу (так щедро данному в «Руси»). Но когда пейзажи есть, то очень хороши: в «Яблоневом цвете», «Охотнике», «У парома».
Язык Романова не назовёшь лексически богатым. Но необходимый рабочий минимум всегда есть.
Просверкнёт: «чего выглялись?», «что ткаешься?», обужа, навзволок (наречие). Ещё «наотделку» (наречие) — но именно это слово он повторяет много раз (запугали наотделку, избегалась наотделку, задушила наотделку…).
В мужичьих устах («Кулаки») вдруг: «инкогнито» — промах. Хорошо: «лошадиное сословие», «собака родства не знает».
Упомянутую несколько раз эпопею «Русь» я здесь оставлю в стороне. (Ей посвящён очерк в серии «Приёмы эпопей».) Пантелеймон Романов писал её с 1922 года, особенно широко дореволюционный 1-й том, душой отдаваясь воспоминаниям об утраченной навсегда жизни (и тщательно прикрывая своё чувство от советской цензуры). Там мы встретим и просторные пейзажные описания, на мой взгляд, не уступающие тургеневским, а в веренице типов, дворянских и крестьянских, вполне достойные и гоголевского пера. Так 1-й том «Руси» стал последним по времени придорожным памятным знаком или надгробьем долгой русской дворянской литературы. Том 2-й, о Мировой войне, уже сильно искажён внедрением советской идеологии, да и сам по себе поспешен, скомкан. Он окончен в 1936, за два года до смерти автора, вестью о Февральской революции в Петрограде, и на том эпопея оборвалась, надо думать: более всего по цензурным же обстоятельствам.