так любо?
Страна, где орлами-солдатами
За метр платят по сто,
Безсмысленную, проклятую,
Люблю я тебя за что?
Где гибкие плечи девушек
Трудом лошадиным грубят,
Охаянную везде уже,
За что я люблю тебя?
Детишки промёрзлой репою
Питаются к февралю, –
Безжалостную, нелепую,
За что я тебя люблю?
Всю, всю сквозь мелькание частое,
Снежинок звездчатых кишь,
Я вижу тебя, несчастную,
Какая ты вдаль лежишь:
Гнилую соломку избную,
Растрёпанную в стрехе,
И баб, запряжённых отчизною
Замест лошадей в сохе.
С утра их – давай количество! –
Сгоняет колхозный чин.
Из окон в век электричества
Мерцает огонь лучин.
Рабочих, свалённых тяжестью
Шести непрерывных смен;
Московско-грузинское княжество
У самых столичных стен,
Где орден и назначение
Решают меж близких лиц,
Где пьют до остервенения
И пользуют танцовщиц.
Учёных из Академии,
Сверлящих в рудниках медь,
И имени Сталина премии
Для тех, кто не смеет сметь.
Воркутскими чёрными штольнями
Безсильные врубы кирки;
Девчёнок-студенток – крамольные,
Посажены в воронки.
Глупцов заграничных с блокнотами –
Возить их знают куда.
Чекистами и сексотами
Червящие города.
А в громе заводов на месте их,
За убылью взрослых рук, –
Мальчишек из школ ремесленных,
Глотающих слёзы разлук.
Пред ликами всепрощающих,
Поверх преклонённых голов, –
Священников, благословляющих
С амвона большевиков…{170}
Расходится вьюга зимняя,
Не подобру весела…
Попалась, Ты, легкоимная!
Поверила и пошла…
…Когда бастовали Ореховы,
На бомбах рвались князья,
Когда тосковали Чеховы,
Что жить – безпросветно, нельзя!
Не вынес насилия грубого
Белинские, Добролюбовы
Стяжали единоверцев,
Стращал детей Салтычихами
Дремля переулками тихими,
Такой ли была ты, Русь?..
Спасибо, отцы просвещения!
Вы нам облегчили судьбу!
Вы сеяли с нетерпением –
Взгляните же на колосьбу!{171}
Травили вы чуткого Гоголя, –
Травят теперь всех нас сплошь.
Смотри, на перо берёшь?!
Проносятся клочья белые
И лепят в лицо лепма…
Ты этого, ты хотела ведь!
Ты сделала всё сама!
Сама ты! – Но чьими силами?..
Сама… Но стихией чьей??
Тревожа покой костей?..
Россия! То песнями нежными,
То бранью тебя честим.
А мы-то? а мы-то? где же мы?
Мы – что же в России? – гостим?..
«Россия»! – словцо, игру нашли!.. –
Где ж те, кто в России живут?
Как я, не такие ли юноши
Её подпоили на блуд?
В догадках бормочем гадательски –
Да что? да когда? да коё? –
За словом «Россия» – предательски
Убожество прячем своё.
Потащат в ненастье из затишка –
Голосим: – Кому повем? –
Поносим Россию-матушку,
А сами идём к ней ни с чем.
Ему оборваться стать, –
Эх, юноши правоверные!
Не мы ль помогали ссукать?
Прошколенный, проофицеренный,
Вот я – я служил им, как пёс.
Стою пустой, растерянный
И думаю: что ж я донёс?
Жилось мне поверху, сполагоря
Да полно, да знал ли, что лагери
В Советском Союзе есть?
В орлы я перился ранёшенько.
Схватили – швырнули – глядь… –
Да где ж ты была, Дороженька?
Да как же тобой шагать?
Морошка под тундренным настом,
Болотных повалов ржа… –
«Шоссе Энтузиастов»{172} –
Владимирка каторжан!..
Родится предатель в ужасе,
Звереет в голоде плоть…
Оставь мне гордость и мужество!
Пошли мне друзей, Господь!
О Боже, о, Ты, Кем созданы
Ещё человеком стать?!
Россия! Не смею жизнию
Я прежнюю звать свою.
Вот здесь, на твоём краю…
–
Стучат и грохочут вагоны,
По-порожню веселы,
За клочьями дыма, в нагон им,
Бегут вперебежку стволы.
Всё пусто. Ни человека.
Стоим на платформе. Мороз.
Проносится лесосека,
Кустовник на ней порос.
То избный порядок мелькучий
Вдоль прясельной городьбы,
То проволокой колючей
Обтянутые столбы.
И в меркоти передвечерней
Проносится, я узнаю,
Нам, русским, приветом матерним
И пугалом воронью –
О четверо ног, по кобыльи,
Опершись, облезла, сера,
Поставленная на копылья
Охранная конура.
Примета родного пейзажа –
Прилагерной вышки тёс!
Ты чаще погостов и даже
Не чаще ли белых берёз?
Идут пятилетки и войны.
Лишь ты, не подвластна годам,
Всё так же, всё так же назойно
Мелькаешь вослед поездам.
Промелькиваешь поездам.
С провалами чёрных дыр –
Да! Призраком Коммунизма
По Марксу вошла ты в мир{173}.
Видением коммунизма
По Марксу вошла ты в мир.
–
За окнами, мглою кроясь,
Ночная страна мертва.
Идёт пассажирский поезд
По линии Минск – Москва.
Под полночь на стрелках, на скрестьях
Всё чаще колёсный гром,
Всё ярче, всё чаще предместья
Сверкают за белым окном.
Всё ярче, всё лучезарней
Приехали! Столб фонарный
И в небе – блеск заревой.
Снуёт вокзал людовитый.
Знакомая суета…
Но холодом ледовитым
Душа моя объята.
И тёплые струи метро…
Где хмуро теперь и мокро…
Где вспышки ночные орудий,
Высокий снарядный хлюп.
Где смелые чистые люди
И мой схоронили бы труп.
Прощально стою пред чужою
Безумной, враждебной Москвой,
Знакомых, родных и родное
Оставив на передовой.
Другие родные, с кем тесно
Сейчас в воронке на Пресню,
Где плошки во тьме тунгусской
Не в каждом бараке чадят, –
Сверкает вокзал Белорусский!
Сверкает Охотный ряд!
Нависнув над улицей узкой,
Огни Совнаркома горят!{174}
Засыпь его завтра ядра,
Вот этого только театра
Четвёрку коней мне жаль.
Лишь только Большого театра
Квадригу коней мне жаль.
Во мглистом туманце согнулся –
Принесший России печать.
Что, старче? Для Краткого Курса
Уж стоило ль хлопотать?..
Пожалуй, для Краткого Курса
Не стоило хлопотать.
Лежат две прекрасные нимфы
Над Домом Конца Дорог…
Меж ними – аленький вымпел,
Как гаршиновский цветок.
Меж лампами треплется вымпел,
Как красный, как красный цветок.
Кругом – где темнее. Там пропуск
Кому-то показан наш{175}.
Калитку в чёрную пропасть
Лубянка! Взяла ты полмира!
Ещё одного – прими!..
…Над шеей гремит секира
И лязгает дверь за плечьми.
Пословие
На Кавказе, в ущельи реки Бзыбь{176}, привелось мне увидеть странное дерево. Семя, давшее ему жизнь, попало в землю в тёмном приглубке, под челюстью огромной скалы. Укрепившись в недоброй, неплодной почве, дерево тронулось врост, обещая много саженей стройной высоты, – и с первых же вершков роста оказалось лишённым простора, воздуха и солнечного света. Дерево неминуемо должно было умереть – оно родилось не там.
Но ему очень хотелось жить! И с узловатой решимостью оно согнуло свою лесину под прямым углом и погнало её далеко вбок – между скалой и землёй, походя на провисший перешибленный хребет выползающего из-под обвалины оленя. А потом изогнулось в корчах и стало расти – не вверх, но вкось, отталкиваясь от слизи камня локтеватыми опухлыми сучьями, одними ветвями вытягиваясь к недостижимому светлому небу, другими робко ощупывая боковой простор. Все силы и соки дерева ушли на укрепление нижних изгибов, поддерживающих уродливый стан; что доходило выше – бросалось с нерасчётливой щедростью в несколько шумящих ветвей; но не кончалось оно тем успокоенным густолиственным овершьем, какое бывает у здоровых, стоерастущих деревьев.
Я вспомнил об этом дереве, когда ты, мой труд, выбился далеко во вторую половину. Я уже знал, что ты жизнеспособен, что ты выжил и будешь жить. Но с тем большей горечью я разглядел твоё болезненное несовершенство. Начатый случайно, продолженный порывами, взращённый под отвратительно расслабляющим страхом, с тяжело доставшимися изломами роста, карабкаясь и перетягиваясь через расщелины, ты – весь причуда, стихотворная причуда, невозможная, немыслимая после столетия развитой прозы одного из великих литературных языков. Так много мне хотелось вложить в тебя, хлебая из глиняной миски отвратную лагерную баланду, выходя в одеяле из каторжного барака на издевательскую ночную проверку, – и ничто не вместилось в тебя, даже не начало вмещаться! Я изнемог от тебя ещё вдалеке до конца, я проклинал твой ритм, когда он был единственным ритмом моего дыхания, я уже не наращивал тебя, а только судорожно повторял скудеющей памятью.
Но и даже такой ты удивляешь меня, счастливец, что ты выжил, что ты – есть. В той измученной глубине, откуда ты взял начало, под пластами четырёх десятилетий России Советской, задохлись семена многих, многих – таких, как ты, и лучших, чем ты.
Ты мог бы вырасти в дружном молодом лесу.
Ты вырос над могилами.
1947–1953
Марфино – Экибастуз
[Отрывок]
За окнами, мглою кроясь,
Ночная страна мертва.
Идёт пассажирский поезд
По линии Минск – Москва.
И с мягким покойным скрипом
Сквозь вьюжный февральский мрак
В тот поезд подцеплен закрытый
Колёсный постук чёткий
И стёкол промёрзших звон.
Совсем как в международном:
Вглухую купе заперты,
Да окна односторонни,
Напротив, в купе, – слепыши.
Да ходит краснопогонник{177}
В проходе, где ни души.
Да та ещё наприбавку:
Без ламп в купе полутень;
Да та, что ведут на оправку
Всего лишь два раза в день.
На окнах – вторые решётки.
На что уж слепыш – и на нём.
Сквозь прутья нас кормят селёдкой,
Воды не давая потом.
Конечно, что мы – не принцы
Высоких наследных кровей,
Но всё ж таки бы в зверинце
Нам было посвободней.
Совсем как в плацкартном спальном,
Да только ни сесть, ни встать.
Где быть четверым – навально
В купе четверное навально
И то остаётся некий
Просвет меж голов, ног, спин…
И только лишь в третьем отсеке
Как следственный я один.
Три прочих, невидных мне клетки
Набиты после судов
Армейской контрразведки
Попутных городов.
В одной из соседних, за стенкой,
Я слышу: «Не копошись!
Не босым, не бось, на сменку!
Ты, дядя, скидай-ка шубу!
У, падло, какую носил!»
Ещё из отсека: «Карзубый!
Пульни нам курить и бацилл!»
Не видя, не слыша, покойно
Проходом ефрейтор идёт:
От урок команде конвойной
Из доли перепадёт…
Но вот утихает гомон
И, кончив курочить бобров,
Фиксатый тискает роман
Из жизни князей и воров:
«А Васька, попутав Аньку,
И едет в такси на свиданку
К маркизе де-ля-Монтень.
В кармане – «Казбека» пачка,
Начищены прохоря,
А курва-маркиза с заначки
Приехала от царя…»{178}
Надолго, как этим ворам,
Давно не идёт коридором
В четвёртом отсеке, подале,
За мною, ребят везут,
Прошедших и колья, и мялья,
Кто с сорок первого года
Излазил войны трюмы, –
Такую людскую породу,
Какой не знавали мы.
Кто в первом военном позоре
Был родиной предан впервь –
Бежали в Москву комкоры,
Москва – в Ташкент и в Пермь.
Кто родиной изподтиха
Был предан понову,
Когда умирали от тифа
И ели в плену траву.
Кто в третий раз родиной предан
Под клятвой, что прежнего нет{179},
Кто праздновать едет победу
В Норильск, на Чукотку, в Тайшет.
Но! порфироносная шлюха! –
Москва! – в свои тюрьмы таких
Ещё не сажала ты! Ухо
Склоняю к беседе их.
К беседе? Нет, к песне… Да, верно.
К решётке прильнув, присмирев,
Ребята поют вполслуха.
Стучится из клети в клеть
Томленье мятежного духа,
В острогах рабоче-крестьянских
Теперь не по вкусу им:
«Меж решёток двойных замутилось стекло,
На ходу дребезжит и звенит.
И поля залило, и поля замело,
Нашу пайку мы съели ещё поутру,
А другой нам всю ночь дожидаться.
Не пришлось, мужички, нам ни в землю сыру,
Вспоминаю свою молодую жену –
Чем теперь её сердце согрето?
Мало пожил я с ней и ушёл на войну
И с тех пор вот скитаюсь по свету.
И хлебнули ж мы, пленные, горя в тот год…
Что ни утро, то трупы носили…
Если б знал, что и здесь этот плен меня ждёт, –
Не вернулся б я, братцы, в Россию».
Сержант подбегает, неистов,
И шомпол кружит, как лозу:
В наручниках повезу!»
Тюремные – лагерные – ссыльные стихи
Воспоминание о Бутырской тюрьме
Николаю Андреевичу Семёнову
Были тусклы намордники камеры мертвой,
Полудённые светы – неверны и плохи.
Ты, знакомясь, с улыбкой представился: – «Жертва.
Что-то слишком великой… Всё в будущем рея,
Ни хитрить, ни таить, ни делить не умея, –
Дней тех юных, ну, что б вам с женой приоставить?
Пятилеткам на бедность снесли переплавить.
А потом – в ополчение доброю волей,
Мешковатость, пенсне кабинетный защем…
– Почему не стрелялся?! Оружия, что