Скачать:TXTPDF
Раннее (сборник)

все те пятеро, да уже и Нержин с ними. И были мысли звонко-отщёлкивающие, и были мысли вязкие. Спорили сразу обо всём: надо ли было затевать в тридцать девятом году дружбу с Германией?{217} и кто кого обманул? и что такое покорённая Европа для Гитлера – пороховой ли погреб или оружейная мастерская на ходу? Только не спорили о том, как пойдёт война: за много лет всё читанное в газетах, всё слышанное по радио и на собраниях, всё виденное на демонстрациях и в кино (и всё запрещённое к промолвке) наслоилось – и юноши не сомневались, что советские рубежи не дрогнут.

Ещё не вовсе принятый ими, Глеб испытывал чувство братства к этим ребятам, прошедшим тут не сравнимое с ним столичное обучение: вот – мы, мы, Семнадцатый и Восемнадцатый годы рождения, – что за грозное-великое нам выпадает?! Но – и мы же готовы к нему. Так несчастно родились – уже после революции, не захватили её даже детской памятью, не то что участием. А всегда было это ощущение: предстоящего великого боя, который разрешится только Мировой Революцией, но прежде их поколению надо лечь, всем полечь, готовиться всем погибнуть, и в этом сознании были и счастье, и гордость. Всему поколению – лечь не жалко, если по костям его человечество взойдёт к свету и блаженству.

Преображенскую заставу нельзя было узнать. Ещё не была досказана речь, а обезумевшие – наши, советские! – люди уже неслись в сберкассы, на бегу выворачивая из карманов сберкнижки; звенели стёкла разбиваемых зеркальных дверей; в густой духоте магазинов качались от прилавка к прилавку толпы вспотевших яростных мужчин и женщин, разбиравших всё, что можно было положить на зубы, – от свежих золотистых батонов до запылённых пачек горчицы.

Однако дух спартанской доблести, дух республиканского Рима курился в комнате ровесников Октября. Даже не гнев, а отвращение вызывало у них это свино-человеческое месиво в магазинах. И они – жили среди этой тёмной толпы? И эта толпа, как и они, смела называться гражданами Союза? Т е х, внизу, на улице, и выше, на площади, было много, ужасно много, но их, идейных, тоже были миллионы, – и на первой линии фронта должны были сказать своё слово э т и, а не т е.

Нержин поехал трамвайчиком сокольнического круга опять в институт. Он ещё не вместил, что заочной сессии не будет, экзаменов не будет, – и сам Институт Философии-Литературы ещё будет ли? Он пошёл со своими жетонами в читальню и набрал учебников, каких в Ростове не было, – и сидел, смотрел сразу несколько, перебрасываясь, даже гладя заманчивые страницы, которые никогда ему не придётся прочесть. И так любил он эти науки, которые никогда не узнает.

Разведрилось. Подсохло. Забирала июньская жара. По Ростокинскому проезду куда-то неслись и неслись до вечера сотни как ошалевших пустых грузовиков – и их воскресный бег безжалостно напоминал, что война не приснилась.

В общежитии сновали коменданты, прилаживая к окнам неумелую светомаскировку. Не доверяя ей, вечером весь район вокруг Стромынки, а может быть, и всю Москву, отключили с электростанции. Соседи Нержина по комнате глухой ночью ушли пешком черезо всю Москву на комсомольское собрание на Моховую{218}. Это было грозно, таинственно и веяло гражданской войной. У их поколения то был высший образец.

Нержин лежал на койке в полной темноте и с мрачным одобрением слушал вереницу указов: о всеобщей мобилизации; о введении военного положения; о запрещении выезда и въезда; об уголовном наказании сеятелям слухов и паники{219}.

Так. Так. Всё правильно.

Но, стоп: как же быть с выездом и въездом? Значит, ему уже не уехать в Ростов? Что ж, было упоение в этой всеобщей беде, – и если никому нельзя, почему ему добиваться исключения? Значит – мобилизуется тут, в Москве. (И надо – в артиллерию; как отец: из университета – в артиллерию.) Глеб – без сомненья пылко любит жену, душевно привязан к матери, – но не настолько, чтобы медлить в выполнении долга ради необязательной процедуры лишнего прощания.

В июне в Москве ночи не белые, но сероватые, и для южанина коротки. Перед концом ночи война оглушающе затрясла Москву – словно вся авиация Гитлера прилетела бомбить столицу. Вот он, центр войны! А оказалось потом – это били одни наши зенитки, будто лопаясь от злости. И будто покачивались недолговечные стены студгородка, выстроенного на скорую руку пятилеток. Били до самого алого восхода, когда выяснилось, что немцы вообще не прилетали, а тревога – учебная.

На улицах уже вывесились газеты за 23-е число – и как они непохожи были на своих беззаботных сестёр за 22-е: ещё вчера была между строк молчаливая взаимная дружественность с Германией, и никто не подозревал, о чём кричали сегодня мрачные чёрные шапки непререкаемой «Правды»: что прекрасная Европа стонет, растоптанная сапогами немецких оккупантов.

На трамвайных остановках сыновья вырывались из рук плачущих матерей и молодецки вскакивали на подножку. Театральные кассы по инерции торговали билетами, и люди покупали их. Нержину хотелось бы даже не видеть такого кощунства: какие ещё могут быть театры? В глухом переулке Арбата, куда Нержин зашёл поклониться памяти Скрябина, как-то особенно печально темнела глубина молчаливых комнат за стёклами закрытого дома-музея.

Тёмно-кирпичные башни Кремля над Александровским садом были угрюмо недвижны, не выражая бурных тайн за их стенами. Всё так же скакала в вышине четвёрка коней Большого, быть может на днях обречённая фугасной бомбе. Никто, кроме провинциала, не оборачивался на забытого старика-первопечатника{220}. Дальше и выше, по ту сторону большой площади, на высоте, в ветерке, в ярком июньском солнце чутко трепетал красный флаг меж двумя лежащими, из камня иссеченными нимфами над стройным многоэтажным зданием, назначения которого Нержин не знал, и прочесть его зеркальные вывески не подошёл, а так почему-то понял, что это – министерство иностранных дел{221}.

Казанский вокзал был густо забит почти одними мужчинами – продавали билеты только тем, у кого были завидные призывные свидетельства на первый и второй день мобилизации в провинциальных военкоматах. Вот как! – а Глеб и не подумал, до сих пор в голову не пришло: так с его нелепой «ограниченной годностью» ещё что же – сразу не мобилизуешься? надо – ж д а т ь? да может, не дни, а – недели? Вся война пройдёт?! Да не колеблясь пристал бы сейчас к первой же воинской части, которая б его приняла, – но не знал, как это сделать, где, в общем вихре. Он пошёл доведаться в сокольнический военкомат: можно ли иногороднему мобилизоваться в Москве? Оказалось – никак нельзя. Значит: скорей домой! – для того, чтоб оттуда скорей же в армию! Московские тротуары горели у него под ногами.

Железнодорожные порядки рухнули при первом же натиске войны: билетов нельзя было купить в кассе, но никто их и не проверял. Для сугубой секретности, чтобы привести в отчаяние немецких шпионов, номера и отправление поездов по громкоговорителям не объявлялись. Сбившись со времени, какой-то переполненный пассажирский состав взял да и тронулся на Воронеж. И Нержин был в нём.

В нетерпеливом сне просидел он весь путь до родного города. В плотно натисканных купе сидели по большей части мужчины, курили и говорили о войне. Русый дородный лётчик, литой широкоплечий парень, в котором как-то сдержанно сочетались и мощь, и добродушие, и трезвый со смешком рассудок нашего среднерусского типа, облокотясь о столик, медленно рассказывал, что был в отпуску, вот возвращается теперь в часть. Лётчик, несмотря на свою молодость, чувствовал, не гордясь, а даже скорей сожалея, превосходство над десятком своих разновозрастных соседей по купе. Переведенный реформою Тимошенко из офицерского состава в сержантский{222}, третий год служа в армии, он был равнодушно готов к переброскам, опасностям, неприятностям, – а эти люди с гражданки, цепко связанные семьёй и привычками, казались ему несмышлёными детьми, ни к чему не готовыми, не знающими, почём фунт лиха.

Все вопросы, которые они задавали лётчику, как бы наталкивали заверять их, подбодрять, что авиация наша неисчислима и непобедима. Но он, вспоминая заднепровский аэродром своей части, видел его таким, каким покинул три недели назад: четыре новые боевые машины, только что с завода, ещё экспериментального, а не серийного выпуска, с хорошей скорострельностью, с хорошей маневренностью на подъёме, – на этих машинах даже не все успели полетать по разу, – и десятки летающих гробов «И-16», прозванных «И-шаками», с низким потолком, с ничтожной скоростью. С досадой на кого-то, кто ни о чём не подумал вовремя, а только выпускал хвастливые фильмы вроде «Эскадрильи № 5», какой имели наглость показывать даже в их клубе, лётчик не находил в себе силы лгать и рассказывал всё как есть. А Нержин слушал его – и не находил в себе силы верить, и старался не слышать – как неотклонимый стук поезда, уносившего их всех.

На маленьких среднерусских станциях уже собирались мобилизованные в ожидании отправки. На зелёных лужайках, тотчас за концом пристанционных решётчатых оград, белели бабьи платки и узелки с подорожниками{223}, женщины судорожно всхлипывали, висли на мужчинах, те высвобождались, хлестали водку наспех прямо из бутылок, а на одной станции лихо плясали. Этот совсем не радостный танец как вневременная картинка застыл в памяти Нержина. В нём подымалась тёплая волна благодарности этим пьяным мужичкам, которые столько раз вывозили, – и неужели ж теперь не вывезут?

За трое суток, что прошли от воскресенья, в Ростове уже появились первые признаки устаивания новой жизни – жизни на военный лад. Бульвары – сплошь, а улицы – местами, с выломом булыжника, были изрыты щелями. Иные щели оставались открытыми, другие покрывались лёгким тёсом или хворостом, присыпались землёй – и было всем сподряд смутно и непонятно: такие ли щели нужны или не такие, пособят или не пособят.

Владели городом два психоза – психоз дежурств и психоз светомаскировки. Составлялись круговые списки ночных дежурств – сотрудников на работе, жильцов в домах, приходилось каждому, работая днём, ещё дежурить чуть не через ночь. Будто спешили измотать силы, не понимая, что надо их сохранять. Дышали минутами, ещё не поняв, что надо дышать годами. У каждых ворот всю ночь стояло по два дежурных жильца – по два, потому что одного мог вывести из строя диверсант-разведчик. Домоуправ, как сторож с колотушкой, обходил свой квартал и у каждого подъезда бодро спрашивал:

– Дежурите, товарищи?

Ещё по улицам ходили патрули и с какого-то часа задерживали прохожих без пропусков. Метались постовые ПВХО[34], заметив щёлочку света в окне, где-нибудь недозанавешенном, стучали кулаками в испуганно звенящие стёкла, басом кричали туда, вовнутрь, о штрафе

Скачать:TXTPDF

все те пятеро, да уже и Нержин с ними. И были мысли звонко-отщёлкивающие, и были мысли вязкие. Спорили сразу обо всём: надо ли было затевать в тридцать девятом году дружбу