Скачать:TXTPDF
Раннее (сборник)

города, – и снова влезть в свой эшелон и ехать дальше, за Волгу, за Урал, за Обь – куда никто никогда заведомо не дойдёт. Вспухшими ценами базара, фантастическим обилием бумажных денег у многих «выковыренных», как называл народ эвакуированных, разбухшими ужасами рассказов, делающих войну ощутимо огнедышащей, – всем этим был разнохарактерно взбудоражен маленький городок. Но из самого Морозовска никто не двигался уезжать – да ведь ещё и Киев был не сдан!{239} И хотя внутреннее чувство размеренности жизни уже давно было потеряно всеми – её внешний отстук казался по-прежнему мерен: в читальне партпроса обновляли витрины по истории партии, в райисполкоме шли заседания по графику, в райтопе заполнялись стандартные справки на получение топлива, элеватор принимал хлеб, ремзаводик надрывался ремонтировать сельхозоборудование, в когизе продавались учебники к новому учебному году, а Глеб и Надя сидели в методкабинете районо и впервые в жизни писали полугодовые календарные планы. Глебу дали вести математику и астрономию, Наде – химию, которой её учили пять лет, и биологию, которой она не знала ни сном ни явью. С волнением ждали оба этого лучшего дня в году – жёлто-золотистого звенящего дня первого сентября. Но оседающей сажей заднепровских пожаров был отравлен мёд этого дня.

С трепетом священнодействия входили они на сорок пять минут в замкнутый, взвешенный, им одним подвластный мир класса. Белый мел ярко следил по густо-чёрной доске. Дрожали вихры, суживались и расширялись глаза, фиолетовые петли выписывали перья – строка за строкой вышелушивалась идея вывода – неподвижные стёкла окон не чуяли дрожи далёкого запада – и буквы формулы красиво выстраивались, обведенные замкнутым прямоугольником, как замкнуты были эти сорок детей прямоугольником комнаты от войны и тревожных дум о будущем.

Педагогом надо родиться. Надо, чтоб учителю урок никогда не был в тягость, никогда не утомлял, – а с первым признаком того, что урок перестал приносить радость, – надо бросить школу и уйти. И ведь многие обладают этим счастливым даром. Но немногие умеют пронести этот дар через годы непогасшим. Обоим Нержиным нравилось преподавать, и они искренно считали себя безукоризненными педагогами. Они не замечали, что любили не столько эту работу, сколько себя в этой работе – преимущество своего знания, свой полнозвучный голос, свои рассчитанные движения, свою способность вывернуть трудное как лёгкое, свою способность, ведя урок, чутко видеть и слышать глазами и ушами детей, – но всё-таки любили они себя, больше, чем их, – потому что молоды сами.

Их уроки были по утрам – но до вечеров они не могли успокоиться. Кружились и кружились в голове отделанные тонкости удавшихся объяснений; опережая перо, свивались в голове ажурные плетения уроков на завтра, даже трудно было оторвать свою мысль от школы, вперебив делились друг с другом, как это было, как надо, как лучше, перебирали впечатления об учениках – как тебе тот? а этот? а та? – рядышком садились, даже как брат и сестра похожие и узкими овалами лиц, и узкими фигурами, и оживлением работы, – писать поурочные планы.

Звёздными вечерами Нержин иногда собирал десятиклассников в школьном дворе и, установив Галилееву трубу, показывал им кольца Сатурна, учил находить многоцветный Антарес{240}, голубое сердце Орла – Альтаир{241}, в клюве у Лебедя – Денеб. Нержин знал, как обаяют астрономические истины и догадки юношеские умы, он звучным голосом давал пояснения у темнеющего постамента – и слышал сам, как прерывался его голос. Он уводил души молодых мальчиков и девочек к звёздам, но тела их оставались на земле, отдалённо подрагивающей под гусеницами наступающих танковых армий врага. Пыл Глеба угасал, радость учить отемнялась безнадёжностью. И он садился за стол и писал новые и новые безумные письма – то Ворошилову, то маршалу Воронову, как будто где-то кому-то было время до этого мальчишеского бреда, а то и в ГУНАрт, понятия не имея, что это ведомство управляло одним лишь артиллерийским снабжением.

Всё было в Морозовске на военную ногу, как и в порядочном городе: были ночные дежурства учителей в школе – чтобы спать на просиженном диване с выпирающими пружинами или слушать ночного сторожа, высокого, в семьдесят лет ещё не гнущегося старого гвардейца, участника японской и германской войн, тароватого на рассказы о смотрах на Марсовом поле, о золотых, раздававшихся по одному на рыло в дни посещений полка его величеством или его высочеством, о наступлении за Карпаты и о мадьярском вольготном плене. Учреждены были народное ополчение и истребительный батальон, и был всевобуч, – и нужно было почему-то числиться там, и там, и там и посещать все три места в разные дни, но с совершенно одинаковым результатом: прийти, разобрать и собрать затвор винтовки 1891 года, который от миллиона упражнений на нём, кажется, сам собой научился это делать, потом с учебной ручной гранаты сорвать и снова надеть кольцо, послушать вперемежку с «ну», «конечно» и «это самое» рассказ об устройстве бутылки с горючей смесью{242}, которой ещё никто в Морозовске не видел в глаза, но были её чертежи в газетах и объяснения, что она сжигает любые танки, как сухие дрова, – и разойтись. Всё было в Морозовске на военную ногу. Было всё. Только не было новоприбывшим учителям – хлеба и топлива.

Где-то кто-то получал муку, кто-то где-то из обжившихся морозовцев имел дрова и уголь, – но у Глеба с Надей был воистину рай в шалаше: свободной продажи хлеба не было уже, хлебных карточек не было ещё, запасов муки у Нержиных не было тем более, но всего страшнее, что здесь, в ста верстах от Донбасса, не на чем было вскипятить чай или сварить суп. На потребсоюзовской торговой базе густобровый худой армянин, – армян было во всём Морозовске трое, и все они необъяснимо укрепились на складах и базах, – продавал какие-то жалкие решётчатые ящики – без фактур, накладных, чеков или иной бумажной волокиты, просто за наличные и на глазок: по три рубля, по пять и по семь за штуку. С болью и растерянностью купив за червонец ящиков на одну протопку, Глеб шёл домой и пытался думать об общем ходе прогресса, но не получалось. Острота положения Нержиных усугублялась ещё тем, что Глеб на первых же порах оскорбил секретаря райкома партии – всемогучего Василия Ивановича Зозулю.

В девятом классе за второй партой сидела видная девочка, почти барышня, с завитыми локонами, с той бывающей у девушек баранье-невыразительной красотой стекловидного лица. Нержин вызвал её раз, сразу выяснил, что она не умеет обращаться ни с корнями, ни с дробями, а два перемноженных минуса приводят её в состояние столбняка, и поставил двойку, подумав ещё – не дочь ли она секретаря райкома. На перемене в учительской выяснилось, что – да, дочь. Опытные коллеги пришли в ужас и убеждали Нержина исправить свою ошибку. Через несколько дней Глеб вызвал её вновь – она стояла у доски самоуверенная, немножко презрительная, сложив щепотью собранные пальцы в передние карманчики вязаной кофточки и не давая себе труда запачкать руки мелом, чтобы найти построением центр правильного многоугольника. Из года в год она жила наглостью незаслуженных четвёрок к обиде целого класса, и сейчас ей было даже скучно – новый учитель, конечно, уже знает, кто она, и двойки не поставит. Нержин старался быть терпелив, задал ещё несколько вопросов, но когда Зозуля не смогла сказать даже теоремы Пифагора – Нержин с холодным пламенем во взгляде посадил её, поставил единицу в журнал и сказал:

– Я буду ходатайствовать на педагогическом совете о переводе вас в восьмой класс. Мало того что вы не знаете – вы не хотите знать и даже гордитесь этим, по моему наблюдению.

Зозуля закинула голову, как ударенная, потом уронила её на парту и беззвучно задёргалась в плаче.

Вот этих-то дочерних слёз и не мог простить Нержину Василий Иванович Зозуля, не привыкший в своём районе к крамоле и мятежу. Как и полагалось по директивам обкома, Зозуля лично проявлял большое внимание школьной работе – мобилизация школьников на сельхозработы производилась по его указаниям, и сам он явился когда-то в школу, выслушал нужды директора, а между тем указал, что его дети (а их было несколько) учиться плохо не могут, ибо глупые дети могут быть только у глупого отца. Но Нержин был ещё настолько телёнок, что думал, будто у справедливости хватит когтей отстоять себя. Для начала пришлось посидеть без муки – составлялись какие-то списки на получение, но чья-то рука неизменно вычёркивала обоих Нержиных.

Зато они вволю могли есть сырое мясо. Одно мясо из продуктов никак не дорожало: люди, пока они были ещё живы, спешили для надёжности забить скотину, в ожидании безкормицы. Базар, достойный второй мировой бойни, был красен от говяжьих туш.

Базар был совсем рядом. Нержины снимали комнату у одинокой старой казачки, у которой два маленьких домика и курятник умещались в небольшом дворе, ощищённом мощными воротами с толстой занозой и добротным забором. Тот домик, где жили Глеб и Надя, выходил во двор затейливым крыльцом с перилами, козырьком на столбиках и резьбой по дереву, другой же был приземист, слеповат и сильно смахивал на приспособленный сарай, хотя старуха божилась в противном. В этом втором доме жили Илларион Феогностович Диомидов и жена его Нина Матвеевна{243}.

Диомидову было лет 55, но понурились его плечи, он исхудал от каких-то долгих многочисленных болезней, опирался на палку при ходьбе – а всё ещё было что-то незадавленное в его вытянутой фигуре и живой поблеск глаз. Он носил пенсне и соломенную шляпу, имел привычку при встречах, сперва на подходе, поправив пенсне, потом поближе, церемонно приподнять шляпу.

У Глеба не было с ним формального знакомства. Просто первое время они раскланивались, приглядываясь, потом познакомились жёны, и Надя сказала о Нине Матвеевне:

– А знаешь, она очень хорошая, скромная. Но несовременная какая-то.

Нину Матвеевну можно было принять не за жену, а за дочь Диомидова – она была не старше тридцати. Много ниже его ростом, с какой-то неслышной монашеской поступью, но подвижная по хозяйству, – тогда белые льняные волосы её встряхивались. Нина Матвеевна работала плановиком-экономистом в неутихающем вареве райпотребсоюза, Илларион Феогностович – инженером-строителем в какой-то стройконторе, откуда всегда возвращался расстроенный.

Вскоре они с Глебом стали заговаривать – после того, как однажды стояли под столбом с громкоговорителем и, слушая сводку, обменялись замечаниями. Они встречались перед работой во дворе по утрам, в забирающем инеистом осеннем морозце.

– Вы слышали? Сдан Днепропетровск, – мрачно говорил Глеб.

– Да, – кивал Диомидов. А другой раз: – И Полтава

Скачать:TXTPDF

города, – и снова влезть в свой эшелон и ехать дальше, за Волгу, за Урал, за Обь – куда никто никогда заведомо не дойдёт. Вспухшими ценами базара, фантастическим обилием бумажных