проходим вокзал, за вокзалом крыльцо,
В сто одёжек окутаны, ждут лихачи, –
И у каждого жёлто манит копьецо
Недрожаще-горящей свечи.
Полусонного мальчика взяв из вагона,
Высоко подсадив, меня взвозят покачливо
В город, на гору, – фаэтоном
Меж сугробов, огромных взгляду ребячьему.
Фаэтон проплывает спокойно, как лебедь,
Лёд цветится огнями в оконных рамах,
И сияет луна в завороженном небе,
Отражаясь в крестах и на куполах храмов.
Позади пятиглавой громады собора –
Попирающий камень строптивый Ермак,
Что ни дом – за твердыней ворот и забора
Взаперти от Советов упрямый казак,
Сберегая теченье обычья богатого,
Своедомно живёт, как живали отцы.
Двудорожным широким проспектом Платова
Заливаются лёгких саней бубенцы:
– Эх ты, удаль-тоска, раскружить тебя не на что!
Хеп-па-па-берегись застоялых зверей!! –
Богомольный народ, разбредаясь от всенощной,
Подаёт милостыню калечным и немощным
На изглаженных папертях стройных церквей.
Их степенному шествию дерзко не в лад,
Хохоча и толкаясь, студенты валят,
Неуёмные, жадные жить, несытые,
В институтской столовой свой ужин выстояв, –
На свиданья, в читальни, в кино, в общежития
Тротуарами улицы Декабристов{23}.
И гудят до полуночи лаборатории,
Ослепительный свет над столами чертёжников,
В клубе – диспут любителей Новой Истории
И Союза Воинствующих Безбожников.
А за ставнями тихих домов затаивший
Неушедших, непойманных, белых, бывших –
Что за город такой? Всё кипит, но ни слова
Не сойдёт у прохожего с замкнутых губ, –
Стольный город разбитого Войска Донского, –
Слишком мал понимать, только щурю глазёнки,
Как на сбруе звенящей играет луна,
И не знаю, что в доме, – вот в этом, – ребёнком,
Моя будущая растёт жена.
Семилетье российской лихой безвременщины!
Свист и дым по стране от конца до конца! –
Скольких нас воспитали пониклые женщины,
Сколько нас не знавало руки отца!
Пятилетнею девочкой в кружевцах
Ты отведала первых учений тернии,
Изъяснялась в учтивых французских словах
И разыгрывала этюды Черни.
Ни за дверь, ни в толпу! (Наберётся, ma chère,
Этих выходок, этих манер!)
Тем охотней узнала ты книгам цену,
А в семейном кругу, в воскресенье,
Дверь из комнаты в комнату делала сцену
Для домашнего представленья.
И когда собирались по сходству подружки,
Повелитель был обществу вашему нервному
Чаще – жёлчный презрительный Лермонтов.
Лет в четырнадцать сердца отчётливей стук,
Что-то смутно томит, что-то поймано понаслышке,
Но посмотришь с холодным вниманьем вокруг,{24}
А вокруг – маль-чишки!..
Так пускай литераторша мажет тетрадки,
Пусть галдит, что герой ваш – одни недостатки, –
Разве это в его фосфорическом взоре?
Бледном лбу? сжатьи губ? и в усах завитых?
Через всё полюбился девчёнке Печорин!
А Печорина нет давно в живых.
Ждёшь, что жизнью тебе уготовано диво,
Но проходит юность, в меру счастливо,
В меру ровно, – а дива нет.
Выпускные экзамены сдав торопливо,
Поступаешь в Универс’тет.
…Образ к образу рядом затенчивым,
Местом меркнущим, местом ярким,
То я вижу тебя на балу студенческом,
То в измученном зноем вечернем парке.
Не Печорина – духов сомнения едких,
Подмело их при сталинских пятилетках.
Их приносное семя и раньше-то плавало,
Не ныряя по омутам русской реки.
А коряги в ней – мы, убеждённости дьяволы, –
Духоборы, самосжигатели,{25}
Бунтари, проповедники, отлучатели,
Просветители, вешатели, большевики!
Угораздило же тебя родиться
В тре-тревожной стране, под разбойный шум,
Где как прежде, где в каждом десятом таится
Протопоп Аввакум.
Я! Я верю до судорог. Мне несвойственны
Колебанья, сомненья, мне жизнь ясна,
И влечёт меня жертвенное беспокойство
От постели, от нежности, ото сна.
И где лапу положит – отдай, оставь ему! –
Это Горе Истории, Боль Времён,
Мне волочь его, как анафему!
Да, я звал тебя, звал. А дороги круты.
Я зачем тебя влёк? В каком чаду?
Не иди! Ты слаба. Переломишься ты! –
Я не знаю – я ли дойду…
Там столицы взрываются, бомбы падают!
Вся планета в ознобе! планета в трясении! –
Вот! Пишу:
Моему поколению
Родились мы – не для счастья
Бредит, буен мир больной.
Небывалое ненастье
Захлестнёт нас! Будет бой!!
Перед тяжким наступленьем
Пусть же скажут правду нам,
Как умел Владимир Ленин
Говорить её отцам:
Враг – не трус, не слаб, не глуп он! –
В нас не верит тот, кто лжёт.
Мы – умрём!! По нашим трупам
Революция взойдёт!!!
Из Октябрьской мятели
Поколение пришло.
Чтоб потом цвели и пели,
Уж не помню, ещё что слетело
С языка у меня в пылу,
Только помню: жена побледнела
И щекой прислонилась к стволу.
Так я бил, безпощадный и мрачный,
Словом о слово, в слово словом.
Этот месяц – первый побрачный,
Называют в России медовым,
Honey-moon окрестили его за проливом,
У французов он назван – la lune de miel,
Одарён и у немцев прозваньем счастливым
Flitter-Wochen – поблескивающих недель.
Как обманчива ласковость этих названий!
Даже камни – притрёшь ли, не обломав?
Два бунтующих сердца! Меж вами
Кто виновен? кто прав?..
Ветер осени
Шепчет на уши.
Лес обрызгало
Желтизной.
Лето кончилось,
И пора уже
В грохот города
Нам домой.
Первый замороз,
Утро терпкое.
Окский катер.
Речная рань.
Дом Поленова{26}.
Старый Серпухов.
И дорога
Через Рязань.
Русских станций
Скончанье света.
Все вповалку
До загородок.
Лица в мухах.
Лежат в проходах
В полушубках.
И ждут билетов.
Нет билетов!
Посадки нету.
Манька, где ты?
Маманька, тута!
Кто с мешками,
Без пропусков,
С пропусками
И без мешков.
Нам защитою.
Ещё б с ними
Не уместиться!
В лицо раскрытое
Облохмачивает
Наши лица.
Звонко-кованый
Машет мельница
Мы уходим
Прижимаясь
Щека к щеке.
Скоро станция.
Ходу сбавило.
– Отодвинься же.
Слышишь, милый?..
На полуслове
Вздрогнула Надя и руку мне боязно
Сжала. И я ей сжал.
С грохотом поезд наш вкопанно стал
Против товарного поезда.
Красные доски вагонов{27} измечены –
Нетто и брутто, осмотр и ремонт, –
Только окошки у них обрешечены
Красным закатным лучом озарённое,
Вровень над нами пришлось одно
Прутьями перекрещённое
Маленькое окно.
Лбы и глаза и небритые лица –
Сколько их сразу тянулось взглянуть! –
Кажется, там одному не вместиться
Воздуха воли глотнуть.
В грязном поту, в духоте, в изнуреньи,
Скулы до боли друг к другу притиснув,
Глянули злобно на наше цветенье –
Выругались завистно –
Грубо плеснули в лицо нам побранку
Липкой несмывчивой грязью! –
Наш отлощённый состав с полустанка
Тронул с негромким лязгом.
Тронул, но ты-ся-че-ле-тье волок он
Нас! нас! нас! –
Вдоль новых и новых закрещенных окон,
Резко проёмы вагонные хлопали,
Вот уж мы вырвались, вот уж мы во поле!..
Сумерки. Отблики топки по шпалам.
Низко курилась туманцем елань.
…Но как проклятье в ушах звучала,
Но как пророчество не смолкала
Та арестантская брань.
«Нет, не тогда это началось…»
Нет, не тогда это началось, –
Раньше… гораздо раньше…
В детстве моём обозначилось,
В песнях, что пели мне, няньча, –
Крест перепутья
Трудного,
Скрещенных прутьев
Тень,
Ужаса безрассудного
Книг ещё в сумке я в школу не нашивал,
Буквы нетвёрдо писала рука, –
Мне повторяли преданья домашние,
Я уже слышал шуршание страшное –
Чёрные крылья ЧК.
В играх и в радостях детского мира
Слышал я шорох зловещих крыл.
…Где-то на хуторе, близ Армавира
Старый затравленный дед мой жил.
Первовесеньем, межою знакомою
Медленно с посохом вдоль экономии{28}
Шёл, где когда-то хозяином был.
Щурился в небо – солнце на лето.
Сев на завалинке, вынув газету,
Долго смоктал заграничный столбец:
В прошлом году не случилось, но в этом
Будет Советам
Может быть, к лучшему умер отец
В год восемнадцатый смертью случайной:
С фронта вернувшийся офицер,
Кончил бы он в Чрезвычайной.
Наши метались из города в город,
С юга на север, с места на место.
Ставни и дверь заложив на запоры
И ощитивши их знаменьем крестным,
Ждали – ночами не спали – ареста.
Дядя уже побывал под расстрелом,
Тётя ходила его спасать;
Сильная духом, слабая телом,
Яркая речью, она умела
Мальчику рассказать.
В годы, когда десятивековая
Летопись русских была изорвана,
Тётя мне в ёмкое сердце вковала
Игоря-князя, Петра и Суворова.
Лозунги, песни, салюты не меркли:
«Красный Кантон!.. Всеобщая в Англии!» –
Тётя водила тогда меня в церковь
И толковала Евангелие.
«В бой за всемирный Октябрь!» – в восторге
Мы у костров пионерских кричали… –
В землю зарыт офицерский Георгий
Папин, и Анна с мечами.
Жарко-костровый, бледно-лампадный{29},
Рос я запутанный, трудный, двуправдный.
Глава третья. Серебряные орехи
Мой милый город! Ты не знаменит
Ни мятежом декабрьским, ни казнию стрелецкой.
Твой камень царских усыпальниц не хранит
И не хранит он урн вождей советских.
Не возвели в тебе дворцов чудесно величавых
По линиям торцовых мостовых,
Не взнесены ни Столп Российской Славы,
Ни Место Лобное на площадях твоих.
Не приючал ты орд чиновников столичных
И пауком звезды не бух на картах{30},
Не жёг раскольников, не буйствовал опричной,
Не сокликал парламентов и партий.
Пока в Москве на дыбе рвали сухожилья,
Сгоняли в Петербург Империи служить, –
Здесь люди русские всего лишь только – жили,
Сюда бежали русские всего лишь только – жить.
Здесь можно было жатвы ждать, посеяв,
Здесь Петропавловских не складывали стен, –
Зато теперь – ни Всадников, ни холода музеев,
Ни золотом по мрамору иссеченных письмен.
Стоял тогда, как и сейчас стоит.
На гребне долгого холма над Доном, –
То зноем лета нестерпимого облит,
То тёплым октябрём озолочённый.
И всех, кто с юга подъезжал к нему,
На двадцать вёрст встречал он с крутогорья
В полнеба белым пламенем в ночную тьму,
В закат – слепящих стёкол морем.
Дома уступами по склону к Дону сжало,
Стрела Садовой улицы легла на гребень;
Скользило солнце вдоль по ней, когда вставало,
И снова вдоль, когда спадало с неба.
Тогда ещё звонили спозаранку,
Плыл гул колоколов над зеленью бульваров,
Бурел один собор над серой тушей банка,
Белел другой собор над гомоном базара.
Звенели старомодные бельгийские трамваи,
В извозчиков лихих чадили лимузины,
Полотен козырьки от зноя прикрывали
Товаров ворохи в витринах магазинов.
Как сазаны на стороне зарецкой,
Ростов забился, заблистал, едва лишь венул НЭП, –
Той прежней южной ярмаркой купецкой
На шерсть, на скот, на рыбу и на хлеб.
Фасады прежние и прежние жилеты,
Зонты, панамы, тросточки – и мнилось,
Что только Думы вывеску сменили на Советы,
А больше ничего не изменилось;
Что вновь простор для воли и для денег;
В порту то греческий, то итальянский флаг, –
Порт ликовал, как в полдень муравейник,
Плескались волны в Греки из Варяг.
Тогда ещё церквей не раздробляли в щебень,
И новый Герострат не строил театр-трактор,
И к пятерым проспектам, пересекшим гребень,
Названья новые не притирались как-то.
Дышали солнцем в парках кружева акаций,
Кусты сирени в скверах – свежестью дождей,
И всё никак не шло тем паркам называться
В честь краевых и окружных вождей.
Внизу покинув громыхающий вокзал,
Садовая к Почтовому вздымалась круто.
Ещё не став
«Индустриальных педагогов институтом»,
Уже не «Императорский», Универс’тет стоял{31}.
Впримык к его последнему ребрёному столбу,
В коричневатой охре, на длину квартала,
В четыре этажа четыре зданья занимало
ПП ОГПУ.
Недвижный часовой. Из дуба двери входов.
Листами жести чёрной ворота обиты.
И если замедлялись на асфальте пешеходы,
То некто в кэпи их протрагивал: «Пройдите!»
А со времён торговли той бывалой
Складские шли под улицей подвалы.
Их окна-потолки вросли в асфальта ленту –
Толщь омутнённого стекла – и, попирая толщу ту,
Жил город странной, страшною легендой,
Что там, под улицей, – застенки ГПУ.
И по фасадам окна, добрых полтораста.
Никто к ним изнутри не приближался никогда,
Никто не открывал их. Матово безстрастны,
Светились окна тускло, как слюда.
Лишь раз, когда толпа привычная текла, –
Одно из верхних брызнуло со звоном, –
И головой вперёд, сквозь этот звон стекла
Беззвестный человек швырнул себя с разгону{32}.
С лицом, кровавым от удара,
Ныряя в смерть дугой отлогой,
Он промелькнул над тротуаром
И размозжился о дорогу.
Автобус завизжал, давя на тормоза.
Уставились толпы застылые глаза!
Толпу молчащую – локтями парни в кэпи,
Останки увернули, унесли бегом, –
Брандспойтом дворник смыл пятно крови нелепой
И след засыпал беленьким песком.
Я на день сколько раз мальчишкой юлким,
На этажи косясь, там мимо пробегал
И поворачивал Никольским переулком
В крутой и грязный каменный провал{33}.
Промежду стен, домов, облупленных снаружи, –
Плитняк потресканный, булыжник, люки стоков:
В дожди и в таянье со всех холмов окружных
Сюда стекались мутные потоки.
Из глубины огромного квартала
Сюда, на дно, где люков чёрная дыра,
ОГПУ опять домами выступало
И воротами заднего двора.
Что день, под тихий говор, жалобы и плач,
За часом час, кто в шляпках, кто в платках,