Скачать:TXTPDF
Раннее (сборник)

одного села?

– Из одного-о, из одного.

– И давно оттуда?

– Да когда? Евдоким? Этой весной девять лет стало?

– На Пасху девять, – буркнул Трухачёв.

– Что ж уехали? Плохо там было?

– Где плохо, милый? Лучше места нет на земле. Сёла большие, весёлые – а от села к селу сто вёрст едешь. Земли этой не хожено, не меряно, пастьбы тебе любой, лугов. Лесу валяй задарма, сколько топор возьмёт. Овец и скот не считали – вроде курицы.

– Почему ж уехали?

Чёрного небритого Трухачёва передёрнуло.

– Вон такие сволочи, как твой Дашкин, выгнали.

Порядин, зевая, пояснил:

– В колхоз нас загоняли, а мы не пошли.

– Вы кто ж считались – кулаки, середняки?

– Мы – середние. Знаешь: не выпячивайся, не осаживайся, но и в серёдке не мотайся. Поперву нас всё хвалили, хвалили. Потом говорят – правда твоя, мужичок, а полезай-ка в мешок. И то будет в колхозах хорошо, и то хорошо. А мы говорим, нам и так неплохо. Ну, тогда нас налогами. Евдоким, а ленива эта гнеденькая, на’б её в табуне сменить.

– Сменю сегодня.

– Ну вот. Не летит пчела от мёду, а летит от дыму. Два лета держались, потом распродались начисто и на Кубань потянулись. Да на Дону и осели. Вышло так.

– Но ведь вы ж знали, что и здесь колхозы?

– Э, милый, замужем не бывав, девушке верится. Уж терпежу не стало, хоть в Иртыш головой. Последнюю тёлку уводят. Евдоким, вон, в разбойники уйти хотел.

Семья бы поменьше, я б их, гадов, на дороге стрелял.

– Потом вот: на долгую дорогу удила не закладывай, невзнузданной лошади легче{281}. Ещё вот примечай, какая лошадь порезвей, ту налево ставь. А поленивей – справа.

– Почему это?

– А кнутом её отсюда сподручно подбодрить. А вообще – поглаживай обеих овсом.

………………………

………………………

[обрывается]

Глава четвёртая. На Бузулуке

Сорок пять телег, сорок пять обозников, девяносто лошадей и с ними сержанта Таёкина назвали взводом и отделили в хуторе Дурновском; остальные потащились вдоль Бузулука дальше. При молочно-товарной ферме, чуть за хутором, стоял поместительный хлев – имел ли когда дурновский колхоз столько коров или только хотел иметь? – теперь он пустовал и пришёлся конюшней на все девяносто. Обозников расставили по казачьим хатам и не заботились кормить: не может быть, чтоб хозяева не покормили. За то – днём они работали на колхоз, а частью – возили лошадям колхозную солому с поля или другой полуотбросный корм.

Всё такой же безыскусный, ни к каким работам не приспособленный, а голодный не меньше прочих, Нержин возвращался вечером в избу с унизительным ощущением постылого нахлебника. Он садился где-нибудь пониже и поближе к стене, подбирал ноги, чтоб никому не мешать, и не смел достать книгу из портфеля, чтоб не колоть глаз хозяевам и напарникам своей учёностью. («Революция и контрреволюция» так нисколько и не продвинулась.) И не смел чесаться заметно, а чесаться хотелось, кажется, больше всего на свете: второй месяц грязной жизни, ночлегов на случайных полах, ни одной бани, ни одной стирки. Днём на морозе тело деревянело и насекомые замирали, а вечером в тёплой избе отходили и вдвое брали своё. Зуд сверлил тело, хотелось сбросить с себя всё и разодрать кожу, – но почему-то никто вокруг не чесался, и не мог же учитель прослыть заразой, которую надо выгнать из дому. Кривоносов, напарник его по избе, с одной рукой сухой, а другой управлявшийся на работе лучше, чем Нержин двумя, на вопрос только ухмылялся: «Покусывают. Да это не вши, если их искать надо».

Так Нержин просиживал то короткое вечернее время, пока в маленькой лампочке, подвешенной к потолку на длинный проволочный крюк и кольцо, жгли газ. Но его берегли, спешили. Собрав ужинать постояльцам – щей, тыквенной каши или разведенного в воде сухого кислого молока{282}, и поужинав сами, – тушили. Нержин укладывался на полу на свою потрёпанную старую шубу с вылезающей ватой, раздевался и давал волю рукам по зудевшей коже. Ночь длилась 12–13 часов. В сумасшедшем студенческом опьянении от занятий, разрываясь между двумя университетами, Нержин, бывало, не спал больше шести. Теперь он успевал выспаться дважды и трижды, просыпался среди ночи и глядел на окна: и с тоской, что ночь так длинна, и ещё больше с ужасом, что утром ждут лошади, сержант Таёкин и тяжёлая работа вилами в поле на морозе и ветру.

В первый же день командования взводом Таёкин дал два наряда вне очереди – и оба пришлись Нержину. Тогда ещё не выпал снег и было решено пустить лошадей на подножный корм. И, не скрывая злорадных искорок, Таёкин назначил Нержина в числе двоих пасти всех лошадей.

– Но я… не могу… я… не умею.

У Таёкина глаза выразительно завертелись в глазницах:

– Как так не умеешь?

– Я… сидеть верхом не умею, – оскорблённо доказывал Нержин, сопровождая слова короткими пояснительными интеллигентскими движениями пальцев.

– Р-руки по швам! Без шевелений в строю! Не умеешь верхом – паси пешком!

– То есть, простите, как же пешком? – возмутившись очевидной несообразностью распоряжения, Нержин тем уверенней возвратился к солидной аргументации, чувствуя под ногами логическую тропинку своей мысли: – Посудите: как же я могу пешком угнаться за девяноста быстроногими животными??

Дружный хохот взорвал и без того неряшливое подобие строя и не дал Нержину докончить аргументацию. А Таёкин заревел, перекрикивая хохот:

– Д в а наряда вне очереди на первый раз! Два раза всю конюшню вычистить одному!

С того дня наряды на Нержина так и сыпались: за то, что перевернулся с возами соломы (и до вечера, и уже ночью собирал растерянное); за то, что плохо вычистил навоз; не доложил, что порван хомут; опоздал на водопой; и даже – о, гордость, уже научась охлябью верхом – за то, что две лошади его, несясь галопом с водопоя (Нержин не сообразил, а они знали, что их ждёт овёс), хлопнули его лбом о перекладину ворот и скинули наземь. И, как Нержин понял уже гораздо потом, ещё много нарядов мог ему врезать Таёкин и за заправку, и по строевой части, если б о таковых имели вообще понятие во взводе. Но во взводе как раз один Нержин только и умел ходить в ногу, а о заправке и речи не бывало, потому что все ходили в свoём домашнем (и Нержин свою безобразную шубу, научась у колхозников, перепоясывал поверх верёвкой).

Сперва эти наряды были очень тяжелы и оскорбительна чистка навоза из огромной конюшни. Нержин начинал с дальнего угла, но не успевал сколько-нибудь удалиться от глухой стены в сторону выхода, как навоз – то сочащийся, шлёпкий, то сухой, рассыпчатый, по погоде, – собирался в проходе между стойлами в высокую кучу выше колена и загораживал путь чистить дальше. Вспотевший и злой, Нержин опирался на вилы и удивлялся, как это успевают лошади навалять столько навозу за ночь. Как всегда бывает, когда выполняешь новую, непривычную и вместе изнурительную работу, навоз не оставлял Глеба и во сне: едва только он задрёмывал, как пред мозгом его коричневела жижа и вороха отвердевших катухов. Тяжёлая работа забирала его всего, и напрасно он пытался цепляться за своё интеллектуальное прошлое, которым, правда, и гордился уже меньше: в долгие часы работы, один во всей конюшне, восстанавливать в памяти хронологию Средних веков или звучные тройные имена многочисленных римлян, когда-то сами просившиеся на запоминание несравненной чеканностью латинского языка. Ничего не получалось. Посторонние мысли проваливались сквозь память, как сухой, без соломы, навоз между рожнами вил. Ожесточению тупой и тупящей работы не виделось конца.

Но ненависть Глеба к навозу не распространилась на лошадей. Они не издевались над ним, не корили его тем, что он учитель и ничего не умеет делать, редко лягали, да и то если он сам подходил неловко – сзади. А что до навоза – не могли ж они выходить отправлять свои потребности в уборную (каковых и у казаков было мало). Когда Глеб ночью с бледным жёлтым огнём «летучей мыши», сохранённым от вьюги под полой шубы, входил в конюшню, скрипела дверь и огонь фонаря разливался тёплым, а здесь казалось и ярким, светом по столбам и лошадиным крупам, – все лошади враз поворачивали к человеку от опустевших ясель головы, вытягивали шеи и смотрели на ожидаемого кормильца пребольшими немигающими глазами. Эти добрые, верные, неприхотливые животные так мало просят у человека за свой каторжный труд, который они начинают, едва выйдя из жеребят, и кончают, лишь околев, – просят лишь овсеца и сена, а на худой конец хоть ржаной соломки, вот и вся их радость. Да водопой. А когда Глеб протискивался мимо их гладких тёплых тел и проверял кормушки, они сторонились и смотрели на него такими грустными глазами, что он невольно трепал их гривы, гладил по мордам, и ему казалось, это приятно им. Так уже не из страха перед сержантом Таёкиным он будет подниматься всё чаще в ночь и идти в конюшню, а для того, чтоб эти гнедые звери, по странной природе своей проводящие ночь на ногах, не скребли безпокойно копытами, не вынюхивали сухую травянистую пыль с голых досок, не вырывались бы из плохо застёгнутых недоуздков, чтобы втиснуться в чужое стойло и в темноте запутаться там, в переплёте чужих привязей.

Вначале все лошади были Нержину на одно лицо, и он отличал только серых от белых и гнедых, удивляясь, как это другие умели в табуне сразу заметить свою пару (лошадей раскрепили по две на каждого). Но настало время, когда Нержин уже не просил соседа показать ему, где его лошади, и не ждал, пока все разведут своих и, значит, останутся его две. Он не только узнавал теперь своих по одной мелькнувшей морде, но участвовал в общих разговорах о том, какая повадка у саврасой и куда лучше запрягать пегую со звёздочкой – справа или слева, и почему. Во взводе после разговора о жратве и бабах самым популярным был разговор о лошадях.

Как разговаривали обозники о собственных жёнах – Нержин слушал с недоверием, потом с изумлённым отвращением. Дело было даже не в пошлых словечках, отпускаемых на счёт жён, но – что все, казалось поголовно, не верили в верность тех с поры, как мужья ушли в армию. Удивительно, они не верили вообще всякой женщине наперёд. И его оскорбляли эти разговоры, потому что он свято верил в свою Надю, усыпанную десятком ласковых имён, щедро для неё придуманных, – а над ним теперь смеялись.

Так тем лучше было всё же говорить о лошадях.

Порядина,

Скачать:TXTPDF

одного села? – Из одного-о, из одного. – И давно оттуда? – Да когда? Евдоким? Этой весной девять лет стало? – На Пасху девять, – буркнул Трухачёв. – Что ж