Скачать:TXTPDF
Раннее (сборник)

открывай, что ли. – А когда открыл: – Залезай, теплей будет.

Да после цистерновой площадки и такая теплушка – рай. А вот и поезд сразу тронул. Угадал, порядок!

– Садись, браток. Нет ли табачку?

В вагоне – ни одного из четырёх окнышек, всё забито, заткнуто. Темно. Свет – только от печки, но и она топится вяло – поддувало ли засорилось, тяги ли нет, уголь плохой мелкий. От такой печки тепло можно почувствовать, только если совсем вплотную. Нержин и примащивается к трём солдатам четвёртым в круг. На печке стоит, вздрагивая на сильных толчках, солдатский котелок. В котелке томится, увариваясь в своём соку, свёкла.

Все трое дрожащими руками закуривают самосад политрука Петрова. Курят молча, выпыхивая, причмокивая. Только самый разговорчивый:

– Аж закружилась.

Молчат. Не спрашивают, не рассказывают. Полтора месяца они вот так едут – о чём говорить? (Нержин вспоминает Джека Лондона: как у него зимовщики, оставшись с глазу на глаз в тесном одиночестве, молчат неделями и месяцами.) Лишь на остановках эти солдаты выходят поглядывать свои вагоны. Такой у них мёртвый, неспешный груз, что никто и не позарится. Как бы вот – продпункт застать открытым? – уже сколько миновали ночами. И вот станция. Один из троих бежит искать продпункт. Да надо и Нержину. Да и сгребя с собой портфель, мешок – прощай, ребята.

Пересечь четырнадцать путей. Под вагоны и через вагоны. Потом ещё тропкой метров четыреста от станции, у кого эшелон – оглядывайся, не уйдёт ли. А дальше спрашивать не нужно: самим видно. Простой небольшой домик. В окно его вделано маленькое деревянное окошечко, какое бывает на станциях у выдачи кипятка и в городах, где продают воду вёдрами. У окошка – толкотня и давка, перемесь из трёх очередей: собственно очереди, очереди из инвалидов Отечественной войны, уже их немало, и как бы очереди из тех, кто лезет без очереди. Секущая брань и гулкий руг то взмывают над толпой, когда окошечко открывается, то улегаются опять. Не обходится без кулаков, в бок – это уже и не считается, иногда взмахнёт в воздухе и костылёк, собьёт с кого-нибудь шапку. Издали видать, как на путях появится какой-нибудь красноармеец и закружит шапкой над головой:

– Э-э-эй-ей! Безсеменов! Поехали! Бросай!

И с десяток красноармейцев рванутся из толпы, вокорень перемешают все очереди и бегут к путям. Остальные в испуге всё спрашивают друг друга:

– Куда поехали? Куда? На Сталинград? На Поворино?{309} А какой эшелон?

А леший его разберёт. Кто может остаться – так пусть эшелон уходит. Лопать-то надо, как тут бросить? Кому видно: вот отхлопывается маленькое окошечко, в него высовывается чья-то рука и из десятков выставленных рук выбирает несколько самых назойливых, забирает аттестаты и исчезает. И окошечко захлопывается. Вот и убегай тут, как раз останешься без аттестата. Стучать нельзя: тогда окошечко откроется только выругать за шум, а дело не продвинется, и от соседей натерпишься: «Зачем стучал? Всех задерживаешь! Не мешай работать!» Потом взятые аттестаты выбрасывают по наклонному желобку пачкой – и успей вырвать свой и тогда выбивайся из толпы. Уже там, на просторе, прочтёшь, на сколько дней и на сколько человек тебе выдали. Правильно, неправильно – беги получай: ларёк отдельно, там давки нет. Там – медлительный дюжий молодец с удивительно жирными белыми руками и лицом колбасника по отмеченным аттестатам выдаёт продукты – хлеб, селёдку и сахарный песок в твою бумагу. Иногда запирает, уходит, а поднакопится очередь человек в тридцать – возвращается.

Время в толпе проходит быстро и разнообразно: поднажмём, ребята, какая очередь возьмёт. Появляются кратковременные сильные страсти: вот этот плечистый наш молодчага, здорово пробивает дорогу. А вот того чубастого – по рукам бы, чтоб не хватался за подоконник. Даже и не холодно. Но быстро убавляется дневного света. Окошко выбрасывает последнюю пачку аттестатов, и ненавистный голос невидимого бухгалтера объявляет:

– На сегодня закрывается. Завтра с десяти.

И – девайся куда хочешь. Колбасник вытирает руки полотенцем, надевает полушубок, запирает болтами ставни на своей лавчёнке. А толпа солдат и инвалидов, не заметно меньшая, чем была три часа назад, медленно, нехотя расходится, ругаясь во все корки. Кто-то ещё впустую достукивает в окошечко, доказывает горячо. В голубеющих сумерках зажигаются огни домиков и изб посёлка. И в каждом таком домике на площади одной семьи умещаются две-три, а то ещё и какие военные упросились перегреться на ночь. В каждом берегут топливо, а к утру мёрзнут. Там рёв грудных и шумота детей постарше, а кроме глубоких старух, все где-нибудь работают, служат, сейчас несут своим, что добыли, – и ужин будут собирать два-три раза отдельно, для каждой семьи. И солдатские жёны с Украины жадно расспрашивают каждого военного о фронтовых делах и каждое утро просыпаются по шестичасовому радио-перезвону – в томительном ожидании, когда же загремят победами сводки Информбюро.

А по линии, однопутной, пропускают один за другим на юг – ещё ж и ленинградские эшелоны.

Этих бедняг только вот к весне и стали вывозить из осаждённого голодающего города по льду Ладоги – и по медленным железным дорогам везли и везли долгим кружным путём. Это были: женщины всех возрастов и дети. Иногда встречались старики (уже многие умерли?), совсем редко – молодые люди. Говорили – пятьдесят, говорили – семьдесят таких эшелонов протянулись по дороге Поворино – Сталинград на Тихорецкую, – не решались их через Ростов, где и фронт рядом, и слишком частые бомбёжки. На крупных станциях им устраивали горячее питание. Когда они шли из вагонов в столовую – многие держались друг за друга, чтобы не упасть, и чуть не половина их была с куриной слепотой{310}. Приходилась кормёжка на ночь – их водили с фонарями, нарушая правила светомаскировки.

По-разному преобразил их голод. У одних лица казались черепами, обтянутыми иссиня-белой, как дурное, снятое молоко, кожей. У других цвет кожи был жёлтый, безжизненно восковой. А однажды в красном уголке одной из станций Нержин сидел, читал газету – подошла стройная старуха лет за 50, попросила дать ей взглянуть на газету. Нержин протянул ей, но не дотянулся. Она выставила руку вперёд – и тут же отняла, стыдясь. Тогда он поднёс и положил перед ней. Она стала жадно пробегать сводку, а он разглядел её руки, которые она боялась выставлять: они были совершенно и равномерно коряво-черны! – но не от грязи, а так искорявил их голод, – и тем ярче сверкало на безымянном пальце золотое обручальное кольцо. Тогда Глеб по-новому глянул и на потемневшее лицо её: было ей лет тридцать с небольшим.

На разъездах, на мелких станциях около ленинградских эшелонов похаживали окрестные бабы. Двери теплушек отодвигались, и в раскрывшихся рамах входов у окрайка вагонного пола становились рядком ленинградки – так, точно так, как за четверть века раньше становились на толкучках женщины из бывших, старого мира: с перекинутыми через плечи, через предлокотья жакетами, юбками, разными вязаными вещами. Они стояли неподвижно, подпирая друг друга, не имея сил предлагать вещи, убеждать, – бабы сами ходили, выбирали, назначали цену в продуктах. Одна девушка с тонким нежным лицом и васильковыми глазами получила за свою пару чулок две тёплые картофельные котлеты – и тут же съела их, не уходя в глубь вагона.

Были женщины, перешедшие уже ту грань, за которой человек теряет стыд. На одном разъезде, с чистоголосым медным колоколом{311} и парой старинных несветящих фонарей на литых чугунных столбах, молодая женщина отошла от состава шагов на пятнадцать и присела у снежного сугроба. Её все видели, но ей было безразлично. Бородатый станционный сторож замахнулся на неё метлой и согнал. Неуклюже-неодетая, она перешла на десяток шагов и опустилась за другим сугробом. Он согнал её и оттуда, она перешла за третий.

Такими шли ленинградские эшелоны.

И Нержин устыдился за своё благополучное обозное существование, которое до сих пор считал цепью злоключений.

Эх, в артиллерию же скорей! В артиллерию!..

Скорей-то скорей, а вот вечером в теплушке заснёшь, измучившись. И проснёшься только утром, уже и продрогнув, с отерпнувшими поджатыми ногами, когда уже светлы оконца товарного вагона, посвистывает ветер под немыми колёсами.

Много за ночь проехали?

– Да там же…

Ах, будь ты неладен! Ах, какой же дурак! Что за малодушие было остаться в теплушке на ночь! Бесясь от самоупрёков, Глеб выкатывался – и кидался искать чего-нибудь, что движется.

Всё-таки теплушка – это вагон, ц е л ы й вагон, даже если он в щелях. Но в ругне стрелочников, смазчиков, в жаргоне диспетчеров всё чаще слышишь новое для тебя слово, приучаешься к нему и держишь на чёрный час: п о л у в а г о н. Довольно странное слово, и как же себе представить: как же он едет?{312} Но что-нибудь же в нём есть и от вагона? На всякий случай стараешься посмотреть на него, пощупать глазами хоть один; сколько с детства ездил по железным дорогам – никогда не видел половины вагона.

Да никогда б его без подсказки не нашёл. Снаружи его примешь за цельнометаллический вагон – только почему-то без единой двери. А потом заметишь или покажут добрые люди железную лесенку наверх. Вот и лезь по ней до самой крыши – а крыши, оказывается, никакой там и нет, а такая же крутая лесенка ведёт вниз. Железный открытый ящик – вот что такое полувагон. Иногда он полон, и тогда ты ничего не выиграл, всё равно что платформа. А иногда пуст. Тогда ты спускаешься на дно, невидимый никаким проверяющим и конвоям – но дай только поезду набрать ходу – как завихрит в нём морозом, как закрутит остатками кирпичной пыли, обметёт твою драгоценную шинель – на что похожа! И ещё выплясывай в сапогах на одну портяночку. Нет, солдатик, это тебе не подходит. Пусть половина вагона – но крыша над ней должна быть.

И всё же Нержин день ото дня продвигался. А как-то ночью изморился. Из диспетчерской начисто выгоняли. А на путях во мгле – совсем не разберёшь, какой же куда пойдёт. Трубы теплушек редко какие искрят, а что с них толку, если поезд без паровоза. Часа два ночных так побродил Нержин по многим путям, рискуя, что и патруль заберёт, – и ушёл в станцию соснуть на грязном цементном полу – вещмешок под голову, портфель в обнимку. Сколько-то поспал, и вдруг ему приснилось, что кто-то ясно сказал: «Вставай! Поезд отходит». Нержин – вскочил и выбежал, ничего не видя после светлого помещения. Темнота. А вдалиотблеск паровозного поддувала, в стороне к Сталинграду, и тяжёлый шум паровоза, собирающегося

Скачать:TXTPDF

открывай, что ли. – А когда открыл: – Залезай, теплей будет. Да после цистерновой площадки и такая теплушка – рай. А вот и поезд сразу тронул. Угадал, порядок! – Садись,