на зверьих лапах,
С крылом чертёжная доска,
Журналов, туши, табака.
В шестом часу, портфель неся –
Подарок слушателей, в носке
Олег Иваныч Федоровский
С работы тихо шёл, устав.
Его завидевши, стремглав
Бросались мы встречать. Забросив
За плечи шёлковые косы,
Едва касаясь плит двора,
Ирина, старшая сестра,
Бежала. Брат бежал быстрей
И не давал портфеля ей.
Олег Иваныч с лет давнишних,
Всю жизнь над книгами сидя
И за фигурой не следя,
Одно плечо держал повыше,
Чуть горбился, был невысок, –
Ему по грудь тянулся Миша,
Всех трёх обняв, спеша узнать
О школе, о минувшем дне, –
Он тут же нам давал решать
Задачку хитрую в уме.
За круглым столиком в гостиной,
Седая вся, с осанкой львиной,
Сухими пальцами в колоду
Французских карт собрав атлас, –
Кивала зятю от пасьянса.
Держа гимназию, она
В былое время мезальянса
Боялась больше, чем огня.
Эмансипация и курсы,
Москва, Козихинский на Бронной…
– «Какой-то внук дьячка из бурсы…
Ещё студент?» – «Но одарённый!»
– «Белья – две пары… Не галантен».
– «Но, мама, слушай, он талантлив!»
– «Как за столом локтями двигал,
Fi donc!» – «Он милый, приглядись!»
– «Наш предок в Бархатную Книгу
Записан был!»{44} И – не сошлись.
И – врозь. Да где же было знать им,
Какая выгрохнет пора?! –
Ушли за море братья Кати,
Восторженные юнкера.
Все вихри русские сплеснулись,
Все судьбы щепками стремя! –
Простила дочь… Они вернулись
Уже с внучатами двумя.
Был зять из той людской породы,
Вся жизнь которой – знать и строить.
Такие стоили в те годы,
Да и когда они не стоют?
Рефрижираторы. Тепло.
Подземный газ. Турбокомпрессор.
Конструктор. Инженер. Профессор.
– Из Шахт звонят. – Ждут в Сулине.
– Прочтите курс в Новочеркасске! –
На снисходительную ласку.
Шутил, когда кругом свои,
Что попадёт он с этой тёщей
Не в ВКП, так в РКИ.
С обеда шёл Олег Иваныч
Вздремнуть: читая поздно, за ночь
Никак не высыпался он.
Звонил безстрастный телефон –
Из института. Если ж нет –
Засвечивался кабинет.
И свёртки ватмана несли
Студентки робкие, студенты –
Самодовольно дипломанты,
С ленцой весёлой практиканты,
Неслышным шагом ассистенты.
В неповторимые те годы
Два стиля, две несхожих моды,
Два мира разных, два дыханья
Столкнулись в жизни обновлённой,
Их переплеск и колыханье
Рождали ропот напряжённый,
И этой недотканной ткани,
Переплетённой пестроты
Тянулись всюду туго нити:
– Товарищ Федоровский, ты…
– Олег Иванович, простите…
Кто властной поступью рабфака,
В косоворотке, френче хаки,
С ЛКСМовским значком:
За что боролись? При своём
Живём и учимся режиме! –
Кто в остро-круглых длинных джимми,
Носки открыты, в яркой клетке,
Утиный козырь мягкой кепки:
– Танцуем чарльстон!{45} Для вас
Не Восемнадцатый сейчас!
И только девушки, подвластны
Волнам парижских перемен,
Все дружно были в том согласны,
Что юбки носят до колен,
Чтоб чуть на кнопочках держались,
И чтоб колена обнажались! –
И ложных пуговиц рядки
Сверх скрытых кнопок нашивали
(Их юбки лет тех остряки
«Мужчинам некогда» прозвали).
Да сохранив отличья касты –
Тужурки с синью оторочек, –
От старой власти к новой власти
Из инженеров совспецы –
Шли русской техники творцы.
Так, дверь стеклянную зашторя,
Всегда с дымком иссиза-бледным
Меж указательным и средним,
То консультируя, то споря,
Шутя, сердясь, доступен всем,
Он принимал.
А между тем…
А между тем в углу гостиной,
Отгорожённом у окна,
У своего стола Ирина
Сидела, к книгам склонена.
Пишу – Ирина, помню – Ляля –
Её в семье по-детски звали.
«Стол» говорю, а помню – столик,
Точёных ножек карий лак…
На нём по прихотливой воле –
Тетради, писанные в школе,
И многозначащий пустяк,
Какой-то камешек с приморья
И снопик ландышей в фарфоре,
Фрагмент роденовской «Весны»{46},
Мал меньше меньшего слоны.
Вразброс над столиком висели
Её же кисти акварели
Неярких, вдумчивых тонов –
Прочтённых книг, неясных снов
И властной жизни отпечатки:
То у окна в старинной зале
Склонилась девушка, перчатку
В раздумьи смутном теребя;
То поезд в розовые дали
Уходит, дымами клубя;
Там – рвётся, сжавши боли крик,
Тут – спад покойных мягких линий
Кто знает – как, когда, какою
Неизъяснимою тропою,
Не зная разницы в летах,
Сама себя стыдясь, крадётся
Любовь в мальчишеских сердцах?
То ей обнять меня придётся,
А то послать за пустяком –
Несусь с готовностью бегом,
И тёмным боем сердце бьётся.
Ни слов ещё, ни тех понятий,
А вот – духи… коснуться платья;
В томленьи радостном, незрелом,
Где только что она сидела:
Оторванность «Народной Воли».
«Реакционность Льва Толстого…»
Усевшись в дружной тесноте,
Читали «Морица и Макса»? –
Но вот – надстройка. Т – Д – Т[2].
«О Фейербахе» – Карла Маркса…{47}
Всё те же два, всё те же два
И в ней столкнулись мира чуждых:
Огняно-красные слова –
Нюансы сумерек недужных.
Из девушек тех кратких лет,
Лет ошельмованного НЭПа,
Палящий без огня до пепла, –
В ком сердца слабого не сжёг,
В кого не впрыснул жидкой стали,
Зовя, толкая на прыжок,
В котором головы ломали?
Многоречивый лепет муз…
Но свой жестокий табель рангов
На мраморных ступенях в ВУЗ.
Второй – потомственный рабочий,
Ранг третий – членство в комсомоле,
Четвёртый – гниль, буржуй и прочий.
Закон – мороз! да сердце зябко…
Нельзя без мягкости на свете.
И Лялю приняли («наш папка –
На паровозном факультете»).
Средь чертежей, средь новых лиц,
Расчётов, допусков, таблиц,
Сердечко девичье щемило,
Но группа школьная друзей
По вечерам сбиралась к ней –
Движенье, хохот, шум при входе,
«Из слов слова» и «бой морской»,
Кроссворд, шарады, буриме{48} ли,
Там в лёгком цоканьи мяча
Пинг-понг стремительный, Джемелли,
Там рокот струн, напев свободный
Без боли к слову песни модной:
«Ту, кого всего сильней
В мире любишь ты, – убей!
Ты мне так сказал,
Ты мне приказал,
Ма – га – ра – джа!»{49}
Джемелли! Александр! Саша! –
Ему, герою школы нашей,
Мы поклонялись, детвора,
Ему дорогу уступали,
Его манеры повторяли,
Его с восторгом избирали
В бюро, в учкомы, в сектора.
Он итальянец был по деду,
Но русский речью и в чертах.
Он знал счастливые победы
В науке, в играх и в боях.
Взглянув в учебник для порядка
С едва небрежною повадкой
Блестящего ученика,
Он отвечал лениво-гладко,
Играя камешком мелка.
Лишь на истории одной,
К ошибкам зорок, в спорах злой,
Из головы своей богатой
На память сыпал он цитаты,
Изданья, мненья, имена,
Подробности событий, даты
И цифры плавок чугуна.
Он цену знал себе. Держался
Свободно, гибко тело нёс.
Темнел, гневясь. Блеснув, смеялся.
Высокий лоб его венчался
Зачёсом взвихренных волос.
На вечерах со школьной сцены
Он в зал бросал: «Сергей Есенин» –
И, замерев, следили мы
Из напряжённой сизой тьмы
За каждым брови шевеленьем,
За каждым губ его движеньем,
За звуком голоса его.
Быть может – детство, но второго
Я наслаждения такого
Не получал ни от кого:
Уйдя в себя, печален, тих,
Без завываний, благородно,
Легко, естественно, свободно
Заботой памяти не скован,
Он жил строкой, единым словом,
Как будто было самому
Ещё неведомо ему –
Что дальше? Будто бы рождались
И лишь при нас в стихи слагались
Переживания поэта.
И вот он сам, Джемелли сам,
Вожак мальчишеского света,
Сюда ходил по вечерам,
У Федоровских был как свой,
Но не всегда. Вдруг – нет неделю;
Вернётся – скован, насторожен,
Какой-то сдержанною, скрытой
Заботой внутренней встревожен,
Забав досужей молодёжи.
То вдруг в окошко стукнет Ляле –
И не зайдёт – и с быстротой,
Накинув шляпку и пальто,
Она уйдёт с ним и гуляет
Глубоко заполночь. А то
Она нас двух возьмёт за плечи:
«Гостей не жду. Ко мне ни-ни!»
Они до ужина одни.
А в ужин, сколько их ни будь –
Один ли гость, гостей ли шайка, –
Ни им столовую минуть,
Ни им раскланяться с хозяйкой.
От Ляли – молодёжь горохом,
Плывут от тёщи те, кто в летах,
И, настежь дверь, с весёлым вздохом
Идёт отец из кабинета.
Вершат одиннадцать ударов
Шипит парок над самоваром,
И плещется вино в стакане.
И – все за стол! И вольный смех,
И кажется, что меньше всех
Кто с кем и что за чем – известно,
И смена блюд идёт проворно,
И на столе тарелкам тесно,
И вкруг стола душе просторно.
Винцом и шуткою согретый,
Так начинался вилок бег.
Отец с собой из кабинета
Не упускал зазвать коллег.
Приняв их запросто и мило,
К столу хозяйка подводила
Старинного любимца дома,
Механика и астронома,
Горяинова-Шаховского.
Учёный с титлом мирового,
Владелец шапочек и мантий,
Не утерял ещё таланта,
Прикрывши грудь волной салфетки,
Следить за вкусами соседки,
Приправить анекдотом метким
Рассказ о новом культпоходе,
Прочесть из Блока мимоходом,
(Джемелли: «Браво! Декаданс!»),
Над Маяковским посмеяться
(Задорно Ляля: «А Кузмин?{50}»),
И оживлённо средь мужчин
Поговорить о Лиге Наций,
О том, куда идёт страна,
И о записках Шульгина.
Среди гостей для полноты –
Ещё всегда две-три четы
Мужей и жён, да неизменный,
Безпомощный, несовременный
Чудак – учитель рисованья{51},
Из тех, кто в коммунизм военный
Искал разгадок мирозданья.
Семьи не знавший, вечно холост,
Успехи лёгкие отринув,
Всю жизнь отдавший, чтоб на холст
Нанесть одну – одну картину! –
Мучительно не находя
Достойных красок сочетанья,
Он сердцем всё не стыл, хотя
Лишь неудачи и страданья
В его скитаниях сплелись.
За сорок лет, в очках и лыс,
То захолустных пошлых театров
То разрисовщик по фарфору,
А то и вовсе не у дел,
Он странно нравиться умел
Проникновенным разговором,
Больным чутьём, вниманьем добрым,
Уменьем видеть красоту
В души смятенной темноту.
Нас с Мишей слали со средины.
Удел жестокий! Там в гостиной,
Ещё сойдутся танцевать,
Олег Иваныч меж гостями
Разыщет жертву – полной даме
Платком глаза схватят вплотную,
И все, как дети, врассыпную, –
Бродить на ощупь в Опанаса,
Шарады в лицах представлять
И в Папу Римского играть.
В расчётах тонких преферанса
В углу, за ломберным столом,
Сойдутся старшие кружком;
И строки грустного романса
Учитель живописи Лялин,
Склонясь над зеркалом рояля,
Споёт:
«Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога,
Вы можете смеяться и шутить!..
А я старик седой, я пережил так много…»{52}
И всё,
И это тоже всё
Оборвалось…
–
…Вечером как-то спешил я к их дому,
Слякотью мартовской, поздней зимой, –
Перед дверьми их стоял незнакомый
Тускло желтелся в дожде-косохлёсте
С визгом качаемый ветром фонарь –
Дверь отворилась – и странные гости
Вышли в ночную недобрую хмарь:
В гладких пальто одинаковых двое,
С поднятым чёрным воротником,
И между ними – отец, расстроен,
С беленьким узелком.
Видя меня – он не видел. И сердце
Сжалось, предчувствуя быль.
Вспыхнули фары – хлопнули дверцы –
Брызгая, вырвался автомобиль…
В дому ещё дымилось жертвоприношенье
Каким-то злым, неведомым богам…
Лежали в грудах книги после потрошенья
И оползнями рушились к ногам.
Ковры комком. Столы и шкафы – настежь.
Бельё, посуда и постели в кучи свалены.
И – шкура на полу.
Как будто этой вот ощеренною пастью
Медведь налютовал, сорвавшись со стены.
Здесь сутки обыск шёл. А найден был лишь снимок
И унесён трофеем он один:
Съезд энергетиков; меж ними –
И Федоровский, и… Рамзин[3].
Кто б знал тогда, что не удастся навести
В квартире этой – раз разрушенный уют?
А пабедки добьют{53}.
Исчез, как канул зять. И тёща в тех же днях
Была параличом разбита.
Недели не прошло – и Миша на коньках
Упал – ударился – сгорел от менингита.
В их мрачный дом, потуплен и стеснён,
Я редко стал. Мне чудилось, что мать пытала немо:
Ведь вот, ты жив. Ты – жив. Зачем же он?
Зачем же он так рано взят на небо?
Но заболела Ляля. И
В день солнечный, скача через ручьи,
В день, бурно лившийся водою талой,
Я к ней пришёл. Она одна лежала,
Худые руки белые за головой держала,
Рукав халата повисал крылом безсильным птицы,
Сползала книга