с одеяла.
И вздрогнула: «Серёженька! Иди сюда, мой рыцарь!
Что долго не был ты? Я так тебя ждала.
Ты так мне нужен, так сейчас мне нужен!
Ну, расскажи – как школа? Я давно там не была…
Погода как? Снег почернел? И лужи?..
Шёл ночью дождь. Я ночью не спала,
К окну вставала, слушала из темноты,
Как трубы водосточные шумели…
Скажи, дружок, а ты…
Ты знаешь, где живёт Джемелли?»
– «Да кто ж не знает?!» – «А не выдашь тайну?..
Вот это вот письмо – мгновенно, моментально…»
– «Конечно, Ляля, дай!» Порывисто привстав,
За шею обняла меня ладонями в жару:
«…Но если не пойдёт с тобой,
не станет отвечать – добавь,
Что я – умру!»
Клонился день. Израненно тянулись облака.
Багрец и хмурь мешались над холмом Темерника{54}.
Ручьи стихающие морщило холодным ветерком,
И лужи подстывающие трогало ледком.
Запыхавшись, взбежал я лестницей крутой,
Взволнованным чутьём необычайное предвидя, –
Джемелли встал передо мной
Таким,
Каким
Я никогда его не видел:
Открытый лоб морщинами раскроен,
Упрямым гневом сдвинутые брови,
В распах сорочки – матовость груди…
«Сергей?! Входи!»
Стремительно втащив меня через порог
(А дверь на ключ! а дверь на цепь!), – по комнатам повлёк.
«Тебе письмо!» – «Что с ней? Что с ней?»
– «Она больна!» – «Сядь. На пол. Так. Молчи.
А вот – моё. Моё письмо, Сергей,
От слова и до слова заучи».
Я стал учить, не понимая сам,
Какой же смысл разгорался по строкам,
Ещё не уловив их гибельную связь.
А он читал письмо, в окно косясь,
Прислушиваясь к лестничным шагам.
Шли к нам.
И на площадке стихли.
«Учи, учи!» – Ушёл. Стерёг там кто кого:
Он – их ли?
Иль они – его?
Сжимая кулачонками виски
В тиски,
Я одолел ещё с десяток строк.
Ударил в тишину звонок.
Потом как будто по железу процарапала отмычка.
Вернулся крадучись. Зажёг, сломавши, спичку.
Прошёлся в угол, умеряя шаг.
«Ну – как?» –
«Ещё». – «Учи-учи. От слова и до слова».
Застыл, куря у косяка двери.
Я вспрыгнул на ноги: «Готово!»
Он сел спокойно: «Говори».
Горячим шёпотом, взахлёб,
Я строку в строку повторил, –
И только тут, смотря на бледный потный лоб,
Я понял, что я заучил.
Письмо Джемелли
«Друг и невеста! Что, кроме боли,
Что, кроме зла,
Близость со мною тебе принесла?
Я был один у тебя – ты у меня не одна:
Ленинскому боевому подполью
Вся моя жизнь отдана.
Где я бываю,
Что я скрываю,
Что тяготит меня в нашей судьбе, –
Легко ли
Страшно сейчас тебе будет, – страшнее
Мог я тебя завести.
Время такое неумолимое –
Третьего нет пути!
Если сумеешь,
Любимая, –
Прости!..
Всё наше бывшее, всё наше прежнее
Я сберегу с благодарною болью.
Девушка милая! Девочка нежная!
Мы не увидимся больше с тобою.
Дом оцепили. Следят…
Вижу в окно их – дежурят у лестницы.
В прошлую ночь мой двоюродный брат,
По телефону простясь, – повесился…
Я б убежал, да бежать нам некуда!
И не могу – ожиданьем прикован:
Должен приехать ко мне человек один,
Если не арестован.
Пятеро суток мечусь в западне:
Только бы ты не пришла ко мне!
Пятеро суток бьюсь, как больной:
– Ты не приходишь! Что с тобой?
Выйду на улицу, брошусь путлять
И, зачумлённый, глазами ловлю:
К той, кого люблю.
Только скрывайся! Только молчи!
Только себя сбереги от лап их! –
Знают, что делают, палачи
Сталинского Гестапо!
Ты доживёшь – это всё переменится!
Снова придут революцией оздоровлённые дни.
Люди узнают, что подлинно ленинцы
Были – мы – одни.
Партию нашу трудно обманывать,
Класс-пролетарий подымется!
Нас растоптать не сумели Романовы, –
Где же ему, проходимцу?{55}
Вера в победу тверда моя:
В этом ли, в том ли году –
Мы воротимся, но я… но я…
Кажется мне – не приду.
Первые годы минуют, клубя,
Первого горя уляжется пыл, –
Кто-то придёт и полюбит тебя
Лучше, чем я любил…
Будь же свободною, дорогая!
Ты молода. Цвети. Живи.
Этим письмом я с тебя слагаю
Тяжесть нескладной моей любви…»{56}
Два раза нас перерывали стуком.
Джемелли по-мужски пожал мне руку,
К письму оранжевый подставил огонёк.
В темневшей комнате письмо вздохнуло, заалело
И, в чёрный шорох съёжившись, сгорело.
«Не трусь, малыш! Они боятся сами шума.
Им по ночам да кроликов выхватывать покорных.
Теперь беги, беги проворно
И ни о чём другом не думай!
Задержат – твёрдо отвечай, руби, чтоб верили:
Ты приходил просить – держи –
ракетку для пинг-понга.
А задержался? Марки выбирал: вот эти – Конго
И Золотого Берега.
Но – не задержат».
Он на цыпочках провёл меня сквозь кухню
И, в паутине, пыльное оконце распахнул.
Жестоко красная на западе заря уже потухла,
И вечер тёмной сыростью в лицо пахнул.
«Сарайчик видишь? Я спущу тебя на крышу.
Через забор – во двор – а он сквозной – и вышел.
Намелочи. Трамваями следы свои запутай.
Вскочил – проехал две минуты –
Сходи.
…И скажешь Ляленьке: фамилии моей она не знает,
И где встречались мы – не помнит этих мест.
Что легче б – умер я! Что ГПУ живых не отпускает
И не прощает верности невест».
«Что дважды два так часто – не четыре…»
Что дважды два так часто – не четыре,
Не знал я. Оттого был свят и нетерпим.
Узнал – и хорошо и смутно мне в подлунном мире,
И по-сердечному мне просто стало с ним.
Не привелось спираль наук исполнить.
От философии, от споров я поник устало, –
Искусства искорка осколком русских молний
Ко мне на камень сердца пала.
Ка-кая ло-ги-ка?! Моих родных в застенках
Терзали, – я – я рвался умереть
За слов их медь,
От доброты чрезмерной черезмерно злых!
Цветов немного есть, но много есть оттенков,
И полюбился мне тогда один из них.
В те годы красный цвет дробился радугой,
И, жаром переливчатых полос его обваренный,
Я недоумевал речам Смирнова, Радека,
Стонал перед загадочным молчанием Бухарина.
Я понимал, я чувствовал, что что-то здесь не то,
Что правды ни следа
В судебных строках нет, –
И я метался: что? –
Когда?
Сломило Революции хребет?
Делил их камер немоту – и наконец
В затылок свой я принял их свинец.
А годы шли. Цвета бежали за цветами,
Безшумно выскользнув, из красного ушла его душа –
И беззастенчиво взнесли над площадями
Всё то, над чем глумились, потроша.
Сегодня марши слушаю по радио – шагают
Лейб-гвардии Преображенский и Измайловский полки!!{57} –
Что я? Где я? Мне уши изменяют?
Их марши бывшие играют –
Бывшие большевики…
Шли годы. Воздвигались монументы,
Вшивалось золото в чиновничьи мундиры позументом,
Ораторы коснели, запинаясь по шпаргалкам,
И на трибуны под унылые аплодисменты
Вожди являлись жирною развалкой.
И сверх могил, нарыхленных как грядок,
Парил немыслимый, неслыханный порядок.
Я помню зал Ленмастерских. Собрание рабочих,
Какие в годы те до изнуренья длились.
В однообразных прениях часами ночи
Часы вечерние давно сменились.
Молчали, хлопали, вставали в нужный миг.
Всё было, как заведено. Всё было, как везде.
И вдруг на сцену поднялся старик,
Очки, обмотанные ниточкой, воздев.
Он был – как старых пролетариев рисуют на плакатах,
Годов десятых неприлично ожившая быль.
В углубинах лица его осела черновато
Металла и металла спиленная пыль.
Никто не доглядел, когда просил он слова,
И не приметили, как был он неположенно взволнован,
Когда, уставясь отрешённо в зал,
Глубоким голосом сказал,
Как в жизни говорят не в каждой
И говорят – однажды:
«Вот она – звёздочка – в сердце моём,
Зажжённая – Владимиром – Ильичом
В Тысяча – Девятьсот – Пятом!..»
Устало морщились: оратор!
Сейчас международных дел коснётся,
Гляди, за час до сути доберётся.
А он, вцепясь в трибуны аналой{58},
Гремел перед толпой,
Раздвинув междубровье:
«Зря
– баррикады
– строили
– встарь?
Зря, значит,
– мы
– умирали?
К ТРОНУ
– бредёт
– по рабочей
– крови
ЦАРЬ!
СТАЛИН!!!»
Партер откинулся, нагнулся бельэтаж,
Оцепеневший зал,
И слышно было, как упал
Стенографистки карандаш{59}, –
Слова, как кони, понесли упряжкой взбешенной,
Дробя по лбам, по головам, по памяти, по лжи, –
И кто-то крикнул одиноко: «Он – помешанный!»
И кто-то закричал испуганно: «Держи!»
На сцене топот,
В первом ряде шум, –
А он разил, разил их словом протопопа,
Безсмертный Аввакум!
Ему заткнули рот, уволокли за сцену,
Забегали посланцы вверх и вниз, –
А зал,
Огромный зал –
Молчал…
И на трибуну, на замену,
Как верноподданного гнева сдерживая волны,
Застыл с рукою вскинутой:
«Товарищи! Спокойно. Меры приняты».
Глава пятая. Беседь
…восстановить каторгу и смертную казнь через повешение.
(Из Указа Президиума Верховного Совета, апрель 1943.)
Я там не жил. Я не там родился.
И уже не побываю там.
А ведь вот как сердцем природнился
К этим недобычливым местам…
Топь. Да лес. Пшеница не возьмётся.
Нет бахчей. Сады родят не буйно.
По песку к холодному болотцу
Только рожь да бульба.
На пригорках – серые не машущие млыны.
На толоках – жёлтые без запаха цветы.
Церкви обезглавленные… Срубы изб унылых…
Гати хлипкие… Изгнившие мосты…
Турск, Чечерск, Мадоры и Святое…
Жлобин… Рогачёв…
Что-то я оставил там такое,
Что уж больше не вернётся нипочём…
Вечно быть готовым в путь далёкий,
Заставлять служить и самому служить, –
Снова мне таким бездумно лёгким
Отступаем – мрачен, наступаем – весел,
Воевал да спирт тянул из фляги.
Ола. Вишеньки. Шипарня. Беседь.
Свержень. Заболотье. Рудня-Шляги.
Страх, и смех, и смерть солдатская простая…
Днепр и Сож. Березина и Друть{60}.
Что-то я такое там оставил, –
Не вернуть…
–
Доходя до быстрой мути Сожа,
В прутняке, в осиновых лесках,
Осенью холодной и погожей
Медленная Беседь стынет в берегах
Озерком без ряби и без стрежня.
Изжелта-багряный прибережник
Ветви вполреки переклоняет…
В тихую погоду
Слышно, как на воду
Дерево листы свои роняет…
Хорошо сюда прокрасться в тишине,
Белку высмотреть, услышать мыши шорох, –
Хорошо сюда вомчаться на коне,
В хлёст ветвей, копытом в жёлтый ворох,
Выпугнуть ушкана-зайченёнка –
«Э-ге-ге!» – кричать ему вдогонку.
Мы ж врубились в эту дремлющую глушь
Шалыми размахами армейских топоров,
Со змеиным стрепетом катюш{61},
В перегуле пушек, под моторный рёв.
От Десны рванувши вёрст на двести,
Мы за Сожем с ходу заняли плацдарм
И, пройдя, покинули деревню Беседь
Штабам, журналистам, комиссарам.
Тяжек был плацдарм Юрковичи-Шерстин.
Много мы оставили голов
У его поваленных осин,
У его разваленных домов.
Жилку тонкую единственного моста
Мины рвали…
Что ни день – в атаку подымались ростом –
И в сырые норы уползали.
Тёмной ночью осени, отрезанных от армии,
Били нас, толкали нас в чёрную реку –
Бой по расширению плацдарма!
Кто поймёт твой ужас и твою тоску?
Вся в воронках мёртвая, открытая земля…
Всё изрыто, всё, что можно рыть, –
Ни бревёнышка, ни локтя горбыля
Над собой окопчик перекрыть.
День и ночь долбят, долбят, долбят
В тесноту людскую,
В рыжей глине пепельные лица,
Штык копнёшь – она уже мокра, –
Деться некуда! Убогий клок землицы,
Километра два на полтора.
Нас и нас клюют из самолётов,
Нас и нас секут из миномётов,
Шестиствольным прошипеть, прорявкать скрипунам{62} –
Жмись к земле! И эти все – по нам!..
День и ночь сапёры мост латают,
И в воде связисты ловят провода, –
Немцы сыпят, сыпят на мост – и сливает
С моста розовенькая вода…
Связь наладят – и с Большой Земли
Сыпят, сыпят в Бога, в крест и в веру:
– Залегли,
Такую вашу мать?
До последнего бойца и офицера
НА – СТУ – ПАТЬ!!!
–
Как-то раз в щели, на вымокшей соломке,
Дудку стебелька безсмысленно жуя,
Опрокинулся, не знаю – я? не я?..
Я не слышал – били тихо? громко?
Плохо видел – что? темно? светло?
Я отерп, не помнил я ни прежних лет, ни дома,
Только вот жевал, жевал трубчатый стебелёк
Соломы,
И дремадушила, как стена.
В щель – боец, с земли переклонённый:
«Где комбат?.. Товарищ старший лейтенант!
Вызывают! В штаб дивизиона!»
Штаб? Какой там штаб?.. Ах штаб!.. Да будь ты трижды!
Где-то живы люди? Пусть живут, но лишь бы
Нас не трогали. Да драть их в лоб с комдивом –
Это вылезать и ехать под обстрел?
Мост-то как? Неуж’ на диво
Цел?
Ха, гляди! Культурно рус воюет!
Год назад не встретить бы такую
Распорядливую переправу:
Вскачь коней! Шофёры