Хорошо положили, а? За полдня. Без подъёмника, без фуёмника.
Шухов видит – у Кильдигса в корытце мало осталось. Тужит Шухов – в инструменталке бригадира бы не ругали за мастерки.
– Слышь, ребята, – Шухов доник, – мастерки-то несите Гопчику, мой – несчитанный, сдавать не надо, я им доложу.
Смеётся бригадир:
– Ну как тебя на свободу отпускать? Без тебя ж тюрьма плакать будет!
Смеётся и Шухов. Кладёт.
Унёс Кильдигс мастерки. Сенька Шухову шлакоблоки подсáвывает, раствор кильдигсов сюда в корытце перевалили.
Побежал Гопчик через всё поле к инструменталке, Павла догонять. И 104-я сама пошла через поле, без бригадира. Бригадир – сила, но конвой – сила посильней. Перепишут опоздавших – и в кондей.
Грозно сгустело у вахты. Все собрались. Кажись, что и конвой вышел – пересчитывают.
(Считают два раза на выходе: один раз при закрытых воротах, чтоб знать, что можно ворота открыть; второй раз – сквозь открытые ворота пропуская. А если померещится ещё не так – и за воротами считают.)
– Драть его в лоб с раствором! – машет бригадир. – Выкидывай его через стенку!
– Иди, бригадир! Иди, ты там нужней! – (Зовёт Шухов его Андрей Прокофьевичем, но сейчас работой своей он с бригадиром сравнялся. Не то чтоб думал так: «Вот я сравнялся», а просто чует, что так.) И шутит вслед бригадиру, широким шагом сходящему по трапу: – Что, гадство, день рабочий такой короткий? Только до работы припадёшь – уж и съём!
Остались вдвоём с глухим. С этим много не поговоришь, да с ним и говорить незачем: он всех умней, без слов понимает.
Шлёп раствор! Шлёп шлакоблок! Притиснули. Проверили. Раствор. Шлакоблок. Раствор. Шлакоблок…
Кажется, и бригадир велел – раствору не жалеть, за стенку его – и побегли. Но так устроен Шухов по-дурацкому, и никак его отучить не могут: всякую вещь и труд всякий жалеет он, чтоб зря не гинули.
Раствор! Шлакоблок! Раствор! Шлакоблок!
– Кончили, мать твою за ногу! – Сенька кричит. – Айда!
Носилки схватил – и по трапу.
А Шухов, хоть там его сейчас конвой псами трави, отбежал по площадке назад, глянул. Ничего. Теперь подбежал – и через стенку, слева, справа. Эх, глаз – ватерпас! Ровно! Ещё рука не старится.
Побежал по трапу.
Сенька – из растворной и по пригорку бегом.
– Ну! Ну! – оборачивается.
– Беги, я сейчас! – Шухов машет.
А сам – в растворную. Мастерка так просто бросить нельзя. Может, завтра Шухов не выйдет, может, бригаду на Соцгородок затурнут, может, сюда ещё полгода не попадёшь – а мастерок пропадай? Занáчить так заначить!
В растворной все печи погашены. Темно. Страшно. Не то страшно, что темно, а что ушли все, недосчитаются его одного на вахте, и бить будет конвой.
А всё ж зырь-зырь, довидел камень здоровый в углу, отвалил его, под него мастерок подсунул и накрыл. Порядок!
Теперь скорей Сеньку догонять. А он отбежал шагов на сто, дальше не идёт. Никогда Клевшин в беде не бросит. Отвечать – так вместе.
Побежали вровень – маленький и большой. Сенька на полторы головы выше Шухова, да и голова-то сама у него экая здоровая уродилась.
Есть же бездельники – на стадионе доброй волей наперегонки бегают. Вот так бы их погонять, чертей, после целого дня рабочего, со спиной, ещё не разогнутой, в рукавицах мокрых, в валенках стоптанных – да по холоду.
Запалились, как собаки бешеные, только слышно: хы-хы! хы-хы!
Ну да бригадир на вахте, объяснит же.
Вот прямо на толпу бегут, страшно.
Сотни глоток сразу как заулюлюкали: и в мать их, и в отца, и в рот, и в нос, и в ребро. Как пятьсот человек на тебя разъярятся – ещё б не страшно!
Но главное – конвой как?
Нет, конвой ничего. И бригадир тут же, в последнем ряду. Объяснил, значит, на себя вину взял.
А ребята орут, а ребята матюгаются! Так орут – даже Сенька многое услышал, дух перевёл да как завернёт со своей высоты! Всю жизнь молчит – ну и как гахнет! Кулаки поднял, сейчас драться кинется. Замолчали. Смеются кой-кто.
– Эй, сто четвёртая! Так он у вас не глухой? – кричат. – Мы проверяли.
– Разобраться по пять!
А ворот не открывают. Сами себе не верят. Подали толпу от ворот назад. (К воротам все прилипли, как глупые, будто от того быстрей будет.)
– Р-разобраться по пять! Первая! Вторая! Третья!..
И как пятёрку назовут, та вперёд проходит метров на несколько.
Отпыхался Шухов пока, оглянулся – а месяц-то, батюшка, нахмурился багрово, уж на небо весь вылез. И ущербляться, кесь, чуть начал. Вчера об эту пору выше много он стоял.
Шухову весело, что всё сошло гладко, кавторанга под бок бьёт и закидывает:
– Слышь, кавторанг, а как по науке вашей – старый месяц куда потом девается?
– Как куда? Невежество! Просто не виден!
Шухов головой крутит, смеётся:
– Так если не виден – откуда ж ты знаешь, что он есть?
– Так что ж, по-твоему, – дивится капитан, – каждый месяц луна новая?
– А что чудного? Люди вон что ни день рождаются, так месяцу раз в четыре недели можно?
– Тьфу! – плюнул капитан. – Ещё ни одного такого дурного матроса не встречал. Так куда ж старый девается?
– Вот я ж и спрашиваю тебя – куда? – Шухов зубы раскрыл.
– Ну? Куда?
Шухов вздохнул и поведал, шепелявя чуть:
– У нас так говорили: старый месяц Бог на звёзды крошит.
– Вот дикари! – Капитан смеётся. – Никогда не слыхал! Так ты что ж, в Бога веришь, Шухов?
– А то? – удивился Шухов. – Как громыхнёт – пойди не поверь!
– И зачем же Бог это делает?
– Чего?
– Месяц на звёзды крошит – зачем?
– Ну, чего не понять! – Шухов пожал плечами. – Звёзды-те от времени падают, пополнять нужно.
– Повернись, мать… – конвой орёт. – Разберись!
Уж до них счёт дошёл. Прошла пятёрка двенадцатая пятой сотни, и их двое сзади – Буйновский да Шухов.
Конвой сумутится, толкует по дощечкам счётным. Не хватает! Опять у них не хватает. Хоть бы считать-то умели, собаки!
Насчитали четыреста шестьдесят два, а должно быть, толкуют, четыреста шестьдесят три.
Опять всех оттолкали от ворот (к воротам снова притиснулись) – и ну:
– Р-разобраться по пять! Первая! Вторая!
Эти пересчёты ихие тем досадливы, что время уходит уже не казённое, а своё. Это пока ещё степью до лагеря допрёшься да перед лагерем очередь на шмон выстоишь! Все объекты бегма бегут, друг перед другом расстарываются, чтоб раньше на шмон и, значит, в лагерь раньше юркнуть. Какой объект в лагерь первый придёт, тот сегодня и княжествует: столовая его ждет, на посылки он первый, и в камеру хранения первый, и в индивидуальную кухню, в КВЧ[14] за письмами или в цензуру своё письмо сдать, в санчасть, в парикмахерскую – везде он первый.
Да бывает, конвою тоже скорее нас сдать – да к себе в лагерь. Солдату тоже не разгуляешься: дел много, времени мало.
А вот не сходится счёт их.
Как последние пятёрки стали перепускать, померещилось Шухову, что в самом конце трое их будет. А нет, опять двое.
Счётчики к начкару, с дощечками. Толкуют. Начкар кричит:
– Бригадир сто четвёртой!
Тюрин выступил на полшага:
– Я.
– У тебя на ТЭЦ никого не осталось? Подумай.
– Нет.
– Подумай, голову оторву!
– Нет, точно говорю!
А сам на Павла косится – не заснул ли кто там, в растворной?
– Ра-а-азберись по бригадам! – кричит начкар.
А стояли по пятёркам как попало, кто с кем. Теперь затолкались, загудели. Там кричат: «Семьдесят шестая – ко мне!» Там: «Тринадцатая! Сюда!» Там: «Тридцать вторая!»
А 104-я как сзади всех была, так и собралась сзади. И видит Шухов: бригада вся с руками порожними, до того заработались, дурни, что и щепок не подсобрали. Только у двоих вязаночки малые.
Игра эта идёт каждый день: перед съёмом собирают работяги щепочек, палочек, дранки ломаной, обвяжут тесёмочкой тряпичной или верёвочкой худой и несут. Первая облава – у вахты прораб или из десятников кто. Если стоит, сейчас велит всё кидать (миллионы уже через трубу спустили, так они щепками наверстать думают). Но у работяги свой расчёт: если каждый из бригады хоть по чутку палочек принесёт, в бараке теплей будет. А то дают дневальным на каждую печку по пять килограмм угольной пыли, от неё тепла не дождёшься. Поэтому и так делают, что палочек наломают, напилят покороче да суют их себе под бушлат. Так прораба и минуют.
Конвой же здесь, на объекте, никогда не велит дрова кидать: конвою тоже дрова нужны, да нести самим нельзя. Одно дело – мундир не велит, другое – руки автоматами заняты, чтобы по нам стрелять. Конвой как к лагерю подведёт, тут и скомандует: «От такого до такого ряда бросить дрова вот сюда». Но берут по-божески: и для лагерных надзирателей оставить надо, и для самих зэков, а то вовсе носить не будут.
Так и получается: носи дрова каждый зэк и каждый день. Не знаешь, когда донесёшь, когда отымут.
Пока Шухов глазами рыскал, нет ли где щепочек под ногами подсобрать, а бригадир уже всех счёл и доложил начкару:
– Сто четвёртая – вся!
И Цезарь тут, от конторских к своим подошёл. Огнём красным из трубки на себя попыхивает, усы его чёрные обындевели, спрашивает:
– Ну как, капитан, дела?
Гретому мёрзлого не понять. Пустой вопрос – дела как?
– Да как? – поводит капитан плечами. – Наработался вот, еле спину распрямил.
Ты, мол, закурить догадайся дать.
Даёт Цезарь и закурить. Он в бригаде одного кавторанга и придерживается, больше ему не с кем душу отвесть.
– В тридцать второй человека нет! В тридцать второй! – шумят все.
Улупил помощник бригадира 32-й и ещё с ним парень один – туда, к авторемонтным, искать. А по толпе: кто? да что? – спрашивают. И дошло до Шухова: нету молдавана маленького чернявого. Какой же это молдаван? Не тот ли молдаван, что, говорят, шпионом был румынским, настоящим шпионом?
Шпионов – в каждой бригаде по пять человек, но это шпионы деланные, снарошки. По делам проходят как шпионы, а сами пленники просто. И Шухов такой же шпион.
А тот молдаван – настоящий.
Начкар как глянул в список, так и почернел весь. Ведь если шпион сбежал – это что начкару будет?
А толпу всю и Шухова зло берёт. Ведь это что за стерва, гад, падаль, паскуда, загребанец? Уж небо тёмно, свет, считай, от месяца идёт, звёзды вон, мороз силу ночную забирает – а его, пащенка, нет! Что, не наработался, падло? Казённого дня мало, одиннадцать часов, от света до света? Прокурор добавит, подожди!
И Шухову чуднó, чтобы кто-то так мог работать, звонка не замечая.
Шухов совсем