недоброжелательным голосом.
Она прочла.
– Ну и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром – не было.
Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня.
– Но человек – проездом, понимаете? Ему деться некуда.
По мере того как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо её принимало прежнее жестоко-весёлое выражение:
– У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет!
– Но вы – выйдите, посмотрите, в каком он состоянии.
– Ещё чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка!
И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы.
– Так для кого вы тут сидите?! – хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки. – Тогда заприте двери!
– Вас не спросили!! Нахал! – взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика. – Кто вы такой? Не учите меня! Нам скорая помощь привозит!
Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за духоты – и виднелась косынка розовенькая славная и комсомольский значок.
– Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая – вы б его приняли? Есть такое правило?
Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я – оглядел её. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила:
– Да, больной! Есть такое правило.
И ушла за перегородку.
Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник.
– Вот… – измождённо выговаривал он, – …вот, покажите ей… пусть она… вот…
Я успел его поддержать, – опустил на скамью. Он безпомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог.
Я принял от него эту ветхую бумажку, подклеенную по сгибам от рассыпания, и развернул. Пишущей машинкой отпечатаны были фиолетовые строчки с буквами, пляшущими из ряда то вверх, то вниз:
«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
Дана сия товарищу Боброву Н. К. в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном – овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов.
Комиссар………………….»
И бледная фиолетовая печать.
Поглаживая рукою грудь, я спросил тихо:
– Это что ж – «Особого Назначения»? Какой?
– Ага, – ответил он, едва придерживая веки незакрытыми. – Покажите ей.
Я видел его руку, его правую кисть – такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти неспособную вытянуть справку из бумажника. И вспомнил эту моду – как пешего рубили с коня наотмашь наискосок.
Странно… На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать – бумажника…
Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил её. Регистраторша, не поднимая головы, читала свой комикс. На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом.
Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу. Мне надо было лечь быстрей, головою пониже.
– Чего это бумажки раскладываете? Заберите, больной! – стрельнула девица через форточку мне вслед.
Ветеран глубоко ушёл в скамью. Голова и даже плечи его как бы осели в туловище. Раздвинуто повисли безпомощные пальцы. Свисало распахнутое пальто. Круглый раздутый живот неправдоподобно лежал в сгибе на бёдрах.
1960
Случай на станции Кочетовка
– Алё, это диспетчер?
– Ну.
– Кто это? Дьячихин?
– Ну.
– Да не ну, а я спрашиваю – Дьячихин?
– Гони цистерны с седьмого на третий, гони. Дьячихин, да.
– Это говорит дежурный помощник военного коменданта лейтенант Зотов! Слушайте, что вы творите? Почему до сих пор не отправляете на Липецк эшелона шестьсот семьдесят… какого, Валя?
– Восьмого.
– Шестьсот семьдесят восьмого!
– Тянуть нечем.
– Как это понять – нечем?
– Паровоза нет, как. Варнаков? Варнаков, там, на шестом, четыре платформы с углем видишь? Подтяни их туда же.
– Слушайте, кáк паровоза нет, когда я в окно вон шесть подряд вижу.
– Это сплотка.
– Что – сплотка?
– Паровозная. С кладбища. Эвакуируют.
– Хорошо, тогда маневровых у вас два ходит!
– Товарищ лейтенант! Да маневровых, я видел, – три!
– Вот рядом стоит начальник конвоя с этого эшелона, он меня поправляет – три маневровых. Дайте один!
– Их не могу.
– Что значит не можете? А вы отдаёте себе отчёт о важности этого груза? Его нельзя задерживать ни минуты, а вы…
– Подай на горку.
– …а вы его скоро полсуток держите!
– Да не полсуток.
– Что у вас там – детские ясли или диспетчерская? Почему младенцы кричат?
– Да набились тут. Товарищи, сколько говорить? Очистите комнату. Никого отправить не могу. Военные грузы и те стоят.
– В этом эшелоне идёт консервированная кровь! Для госпиталя! Поймите!
– Всё понимаю. Варнаков? Теперь отцепись, иди к водокачке, возьми те десять.
– Слушайте! Если вы в течение получаса не отправите этого эшелона – я буду докладывать выше! Это не шутка! Вы за это ответите!
– Василь Васильич! Дайте трубку, я сама…
– Передаю военному диспетчеру.
– Николай Петрович? Это Подшебякина. Слушай, что там в депо? Ведь один СУшка уже был заправлен.
– Так вот, товарищ сержант, идите в конвойный вагон, и если через сорок минут… Ну, если до полседьмого вас не отправят – придёте доложите.
– Есть прийти доложить! Разрешите идти?
– Идите.
Начальник конвоя круто, чётко развернулся и, с первым шагом отпустив руку от шапки, вышел.
Лейтенант Зотов поправил очки, придававшие строгое выражение его совсем не строгому лицу, посмотрел на военного диспетчера Подшебякину, девушку в железнодорожной форме, как она, рассыпав обильные белые кудряшки, разговаривала в старомодную трубку старомодного телефона, – и из её маленькой комнаты вышел в свою такую же маленькую, откуда уже дальше не было двери.
Комната линейной комендатуры была угловая на первом этаже, а наверху, как раз над этим углом, повреждена была водосточная труба. Толстую струю воды, слышно хлеставшую за стеной, толчками ветра отводило и рассыпало то перед левое окно, на перрон, то перед правое, в глухой проходик. После ясных октябрьских заморозков, когда утро заставало всю станцию в инее, последние дни отсырело, а со вчерашнего дня лило этого дождя холодного не переставая так, что удивляться надо было, откуда столько воды на небе.
Зато дождь и навёл порядок: не было этой безтолковой людской перетолчки, постоянного кишения гражданских на платформах и по путям, нарушавшего приличный вид и работу станции. Все спрятались, никто не лазил на карачках под вагонами, не перелезал по вагонным лесенкам, местные не пёрлись с вёдрами варёной картошки, а пассажиры товарных составов не бродили меж поездов, как на толкучке, развесив на плечах и руках бельё, платье, вязаные вещи. (Торговля эта очень смущала лейтенанта Зотова: её как будто и допускать было нельзя и запрещать было нельзя – потому что не отпускалось продуктов на эвакуируемых.)
Не загнал дождь только людей службы. В окно виден был часовой на платформе с зачехлёнными грузами – весь облитый струящимся дождём, он стоял и даже не пытался его стряхивать. Да по третьему пути маневровый паровоз протягивал цистерны, и стрелочник в брезентовом плаще с капюшоном махал ему палочкой флажка. Ещё тёмная малорослая фигурка вагонного мастера переходила вдоль состава второго пути, ныряя под каждый вагон.
А то всё было – дождь-косохлёст. В холодном настойчивом ветре он бил в крыши и стены товарных вагонов, в грудь паровозам; сек по красно-обожжённым изогнутым железным рёбрам двух десятков вагонных остовов (коробки сгорели где-то в бомбёжке, но уцелели ходовые части, и их оттягивали в тыл); обливал четыре открыто стоявшие на платформах дивизионные пушки; сливаясь с находящими сумерками, серо затягивал первый зелёный кружок семафора и кое-где вспышки багровых искр, вылетающих из теплушечных труб. Весь асфальт первой платформы был залит стеклянно-пузырящейся водой, не успевавшей стекать, и блестели от воды рельсы даже в сумерках, и даже тёмно-бурая насыпка полотна вздрагивала невсачивающимися лужами.
И всё это не издавало звуков, кроме глухого подрагивания земли да слабого рожка стрелочника, – гудки паровозов отменены были с первого дня войны.
И только дождь трубил в разорённой трубе.
За другим окном, в проходике у забора пакгауза, рос дубок. Его трепало, мочило, он додержал ещё тёмных листьев, но сегодня слетали последние.
Стоять и глазеть было некогда. Надо было раскатывать маскировочные бумажные шторки на окнах, зажигать свет и садиться за работу. Ещё много надо было успеть до смены в девять часов вечера.
Но Зотов не опускал шторок, а снял командирскую фуражку с зелёным околышем, которая на дежурстве даже в комнате всегда сидела у него на голове, снял очки и медленно потирал пальцами глаза, утомлённые переписыванием шифрованных номеров транспортов с одной карандашной ведомости на другую. Нет, не усталость, а тоска подобралась к нему в темнеющем прежде времени дне – и заскребла.
Тоска была даже не о жене, оставшейся с ещё не рождённым ребёнком далеко в Белоруссии, под немцами. Не о потерянном прошлом, потому что у Зотова не было ещё прошлого. Не о потерянном имуществе, потому что он его не имел и иметь не хотел бы никогда.
Угнетённость, потребность выть вслух была у Зотова от хода войны, до дикости непонятного. По сводкам Информбюро провести линию фронта было нельзя, можно было спорить, у кого Харьков, у кого Калуга. Но среди железнодорожников хорошо было известно, что за Узловую на Тулу поезда уже не шлют и через Елец дотягиваются разве что до Верховья. То там, то сям прорывались бомбардировщики и к рязань-воронежской линии, сбрасывали по нескольку бомб, досталось и Кочетовке. А дней десять назад свалились откуда-то два шальных немецких мотоциклиста, влетели в Кочетовку и на ходу строчили из автоматов. Одного из них положили, другой унёсся, но на станции от стрельбы все испереполошились, и начальник отряда спецназначения, ведающий взрывами в случае эвакуации, успел рвануть водокачку заложенным ранее толом. Теперь вызвали восстановительный поезд, и третий день он работал здесь.
Но не в Кочетовке было дело, а – почему же война так идёт? Не только не было революции по всей Европе, не только мы не вторгались туда малой кровью и против любой комбинации агрессоров, но сошлось теперь – до каких же пор? Что б ни делал он