командования. – А ещё приносят из архивов материалы, которых ты сам никогда не контролировал и не в состоянии проверить теперь. Вот, стоит чёрным по белому в донесениях политотделов: «За 1943 год наши славные партизаны подорвали 11 тысяч немецких поездов». Как это может быть?.. Но в конце концов не исключено: может, частично подорваны, где – отдельные вагоны, где колесо, где тамбур.
А попросил АПН узнать в КГБ: нельзя ли посмотреть, какие доклады подавали Берия и Абакумов на маршала? Узнали: как раз эти папки – все уничтожены как не имеющие исторического значения.
Зато вот что узнал: уже напечатано, и изрядно давно, нашей бывшей в Берлине армейской переводчицей, что она в мае 1945 в имперской канцелярии участвовала в опознании – по зубным протезам – найденного трупа Гитлера. Как? Разве труп Гитлера вообще нашли? Жуков, Главнокомандующий, победитель Берлина, – ни тогда, ни потом ничего об этом не знал! Ему тогда сказали, что только труп Геббельса нашли. Он так и объявил в Берлине тогда, а о Гитлере, мол, ничего не известно. И в каких же он теперь дураках? Его подчинённые секретно доложили о находке прямо Сталину, помимо Жукова, – как же смели? А Сталин – не только Жукову не открыл, но в июле 1945 сам же и спрашивал: а не знает ли Жуков, где же Гитлер?..
Ну, такого вероломства – и такого непонятного – Жуков и представить не мог.
А думал, что за годы войны – хорошо, хорошо узнал Сталина…
И – как же теперь об этом признаться в мемуарах?.. Да это будет и политически неправильно.
Ещё этот обман тяжело пережил. (Ещё и эту переводчицу просил достать документы, которых сам не мог.)
А в члены ЦК Жукова так и не вернули. (Говорили: Суслов против.)
Но Конев – приехал как-то. Повиниться.
Через труд душевный – а простил его.
Хорошо ли, плохо, – рукопись сдал издательству в обещанный срок. Ну, куда там до книги! Теперь это АПН создало группу консультантов – «для проверки фактов». И они, месяц за месяцем, вносили предложения, новые формулировки, 50 машинописных страниц замечаний.
Куда уж теперь дождаться выхода книги к 70-летию! Работа потянулась – и за, и за… Много пришлось убирать, переделывать. Характеристики Тухачевского, Уборевича, Якира, Блюхера – все убрать. Вот ещё новое: не сам ты пишешь, что на сердце, – а что пройдёт? пропустят или не пропустят? Что своевременно – а что несвоевременно? (Да и сам же ты соглашаешься: да, верно. Так.)
Раньше писал просто сам для себя, тихо, покойно. А теперь – уже так загорелось книгу увидеть в печати! И – уступал, и переделывал. И промытарились с этими редакторами два с половиной года – а книги всё нет как нет. Тут стало известно, что почему-то и Политуправление Армии и новоявленный маршал Гречко – против этих мемуаров. Но Брежнев пошёл навстречу, положил резолюцию: «создать авторитетную комиссию для контроля содержания».
Между тем на свой месяц декабрь (и родился, и под Москвой победил) поехал Георгий Констиныч в санаторий Архангельское с Галей. А там – ударил его тяжёлый инсульт.
Долго отходил. Поднялся – но ещё менее прежний. Сперва – вообще не мог ходить без посторонней помощи. Массажи да лечебная гимнастика стали занимать больше половины дня. Ещё и воспаление тройничного нерва.
И плохо с головой.
Как-то и обезразличела уже будущая книга. А всё-таки хотелось и дожить.
Тем летом – наши вошли в Чехословакию. И правильно сделали: нельзя было такой разгул оставлять.
Тревоги Родины и всегда волновали Жукова больше, чем свои.
А в военном смысле – первоклассно провели операцию. Хорошо-хорошо, школа наша сохраняется.
Кончился и третий год редактуры. И передали откровенно: Леонид Ильич пожелал, чтоб и он был упомянут в воспоминаниях.
Вот тебе так… И что ж о том политруке Брежневе вспомнить, если в военные годы с ним никогда не встречался, ни на том крохотном плацдармике под Новороссийском.
Но книгу надо спасать. Вставил две-три фразы.
После того Брежнев сам разрешил книгу.
И в декабре же опять, но в жуковские 72 года, её подписали к печати.
Радоваться? не радоваться?
В глубоком кресле осев, утонув в безсилие – сидел. И вспомнил – вспомнил бурные аплодисменты в Доме литераторов – всего три года назад? Как зал – вставал, вставал, как впечатывали ладонями его безсмертную славу.
Аплодисменты эти – были как настойчивый повтор тех генеральских закидов и надежд, сразу после XX съезда.
Защемило. Может быть, ещё тогда, ещё тогда – надо было решиться?
О-ох, кажется – дурака-а, дурака свалял?..
1994–1995
1
Шёл экзамен по сопромату.
Анатолий Павлович Воздвиженский, инженер и доцент мостостроительного факультета, видел, что студент Коноплёв сильно побурел, сопел, пропускал очередь идти к столу экзаменатора. Потом подошёл тяжёлым шагом и тихо попросил сменить ему вопросы. Анатолий Павлович посмотрел на его лицо, вспотевшее у низкого лба, безпомощный просительный взгляд светлых глаз – и сменил.
Но прошло ещё часа полтора, ответило ещё несколько, уже сидели готовились последние с курса четверо – и среди них Коноплёв, кажется ещё бурей – а всё не шёл.
И так досидел до последнего. Остались они в аудитории вдвоём.
– Ну что же, Коноплёв, дальше нельзя, – не сердито, но твёрдо сказал Воздвиженский. Уже понятно было, что этот – ни в зуб не знает ничего. На листе его были какие-то каракули, мало похожие на формулы, и рисунки, мало похожие на чертежи.
Широкоплечий Коноплёв встал, лицо потное. Не пошёл отвечать к доске, а – трудным переступом до ближайшего стола, опустился за ним и простодушно, простодушно:
– Анатолий Палыч, мозги пообломаются от такой тяготы.
– Так надо было заниматься систематически.
– Анатолий Палыч, какой систематически? Ведь это по кажному предмету в день наговорят, и кажный день. Поверьте, не гуляю, и ночи сижу – в башку не лезет. Кабы помене сообщали, полегонечку, а так – не берёт голова, не приспособлена.
Глаза его глядели честно, и голос искренний, – не врал он, на гуляку не похож.
– Вы с рабфака пришли?
– Ага.
– А на рабфаке сколько учились?
– Два года ускоренно.
– С «Красного Аксая». Лудильщиком я был.
Широкий крупный нос, и всё лицо с широкой костью, губы толстые.
Не в первый раз задумался Воздвиженский: зачем вот таких мучают? И лудил бы посуду дальше, на «Аксае».
– Сочувствую вам, но сделать ничего не могу. Должен ставить «неуд».
А Коноплёв – не принял довода, и не выдал из кармана зачётную книжку. Но обе кисти, как лапы, приложил к груди:
– Анатолий Палыч, мне это никак не возможно! Одно – что стипендию убавят. И по комсомолу прорабатывать будут. Да мне всё равно сопромата не взять ни в жисть. Да я и так всковырнутый, не в своём седле, – а куды я теперь?
Да, это было ясно.
Но ведь и у многих рабфаковцев тоже жизнь «всковырнутая». Что-то же думала власть, когда потянула их в ВУЗы. Наверно ж и такой вариант предусматривался. Администрация и открыто указывает: к рабфаковцам требования смягчать. Политика просвещения масс.
Смягчать – но не до такой же степени? Прошли сегодня и рабфаковцы, Воздвиженский и был к ним снисходителен. Но – не до абсурда же! Как же ставить «уд», если этот – не знает вообще ничего? Что ж остаётся от всего твоего преподавания, от всего смысла? Начни он инженерствовать – быстро же обнаружится, что сопромата он и не нюхал.
Сказал раз: «никак не могу». Сказал два.
А Коноплёв молил, чуть не слеза на глазу, трудная у такого неотёсы.
И подумал Анатолий Павлович: если политика властей такая настойчивая, и понимают же они, что делают, какую нелепость, – почему моя забота должна быть больше?
Высказал Коноплёву назидание. Посоветовал, как менять занятия; как читать вслух для лучшего усвоения; какими средствами восстанавливать мозговые силы.
Взял его зачётку. Глубоко вздохнул. Медленно вывел «уд» и расписался.
Коноплёв просиял, вскочил:
– Вовек вам не забуду, Анатолий Палыч! Другие предметы может и вытяну – а сопромат уж дюже скаженный.
Институт путей сообщения стоял за окраиной Ростова, домой Анатолию Павловичу ещё долго было ехать.
В трамвае хорошо было заметно, как попростел вид городской публики от прежнего. На Анатолии Павловиче костюм был и скромный, и далеко не новый, а всё-таки при белом воротничке и галстуке. А были в их институте и такие профессора, кто нарочито ходил в простой рубахе навыпуск, с пояском. А один, по весне, и в сандальях на босу ногу. И это никого уже не удивляло, а было – именно в цвет времени. Время – текло так, и когда нэпманские дамы разодевались – так это всех уже раздражало.
Домой поспел Анатолий Павлович как раз к обеденному часу. Жена его кипучая, солнышко Надя, была сейчас во Владикавказе у старшего сына, только что женатого, и тоже путейца. Кухарка приходила к Воздвиженским три раза в неделю, сегодня не её день. Но Лёлька оживлённо хлопотала, чтобы накормить отца. И квадратный их дубовый стол уже накрыла, с веткой сирени посередине. И к ежедневной непременной серебряной рюмочке несла с ледника графинчик водки. И разогрела, вот наливала, суп с клёцками.
В школе, в 8-й группе, училась она прекрасно – по физике, химии, математике, выполняла черчение превосходно, и как раз бы ей в институт, где отец. Но ещё четыре года назад, постановлением 1922 года, положено было фильтровать поступающих, строго ограничивать приём лиц непролетарского происхождения, и абитуриенты без командировки от партии или комсомола должны были представлять свидетельства о политической благонадежности. (Сын успел поступить на год раньше.)
Не забывалась, лежала осадком в душе эта сегодняшняя натяжка в зачётке.
Расспрашивал Лёлю про школу. Вся их девятилетка («имени Зиновьева», но это стёрли с вывески) ещё была сотрясена недавним самоубийством: за несколько месяцев до окончания школы повесился ученик 9-й группы Миша Деревянко. Похороны – скомкали, сразу начались по всем группам собрания, проработки, что это – плод буржуазного индивидуализма и бытового упадочничества: Деревянко – это ржавчина, от которой надо очищаться всем. А Лёля и её две подруги уверенно считали, что Мишу затравила школьная комсомольская ячейка.
Сегодня она с тревогой добавляла, что уже не слух, а несомненность: всеми обожаемого директора школы Малевича, старого гимназического учителя, как-то продержавшегося эти все годы и своей светлой строгостью ведшего всю школу в струне, – Малевича будут снимать.
Бегала Лёля к примусу за бефстрогановым, потом пили чай с пирожными.
Отец с нежностью смотрел на дочь. Она так гордо вскидывала голову со вьющимися каштановыми волосами, избежавшими моды короткой стрижки, так умно смотрела и, примарщивая лоб, суждения высказывала чётко.
Как часто у девушек, лицо её содержало прекрасную загадку о будущем. Но для родительского взгляда загадка была ещё щемительней: разглядеть