дедам! – отрубил кавторанг. – А с тех пор декрет был, и солнце выше всего в час стоит.
– Чей же эт декрет?
– Советской власти!
Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?
Побили ещё, постучали, четыре корытца сколотили.
– Ладно, посыдымо, погриемось, – двоим каменщикам сказал Павло. – И вы, Сенька, писля обида тоже будэтэ ложить. Сидайтэ!
И – сели к печке законно. Всё равно до обеда уж кладки не начинать, а раствор разводить некстати, замёрзнет.
Уголь накалился помалу, теперь устойчивый жар даёт. Только около печи его и чуешь, а по всему залу – холод, как был.
Рукавицы сняли, руками близ печки водят все четверо.
А ноги близко к огню никогда в обуви не ставь, это понимать надо. Если ботинки, так в них кожа растрескается, а если валенки – отсыреют, парок пойдёт, ничуть тебе теплей не станет. А ещё ближе к огню сунешь – сожжёшь. Так с дырой до весны и протопаешь, других не жди.
– Да Шухову что? – Кильдигс подначивает. – Шухов, братцы, одной ногой почти дома.
– Вон той, босой, – подкинул кто-то. Рассмеялись. (Шухов левый горетый валенок снял и портянку согревает.)
– Шухов срок кончает.
Самому-то Кильдигсу двадцать пять дали. Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая. Десять-то ещё можно прожить не околев, – а ну двадцать пять проживи?!
Шухову и приятно, что так на него все пальцами тычут: вот он-де срок кончает, – но сам он в это не больно верит. Вон, у кого в войну срок кончался, всех до особого распоряжения держали, до сорок шестого года. У кого и основного-то сроку три года было, так пять лет пересидки получилось. Закон – он выворотной. Кончится десятка – скажут: нá тебе ещё одну. Или в ссылку.
А иной раз подумаешь – дух сопрёт: срок-то всё ж кончается, катушка-то на размоте… Господи! Своими ногами – да на волю, а?
Только вслух об том высказывать старому лагернику непристойно. И Шухов Кильдигсу:
– Двадцать пять ты свои не считай. Двадцать пять сидеть ли, нет ли, это ещё вилами по воде. А уж я отсидел восемь полных, так это точно.
Так вот живёшь об землю рожей, и времени-то не бывает подумать: как сел? да как выйдешь?
Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание.
В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь – бушлат деревянный, подпишешь – хоть поживёшь ещё малость. Подписал.
А было вот как: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию всю, и с самолётов им ничего жрать не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели. И стрелять было нечем. И так их помалу немцы по лесам ловили и брали. И вот в группе такой одной Шухов в плену побыл пару дней, там же, в лесах, – и убежали они впятером. И ещё по лесам, по болотам покрались – чудом к своим попали. Только двоих автоматчик свой на месте уложил, третий от ран умер, – двое их и дошло. Были б умней – сказали б, что по лесам бродили, и ничего б им. А они открылись: мол, из плена немецкого. Из плена?? Мать вашу так! Фашистские агенты! И за решётку. Было б их пять, может, сличили показания, поверили б, а двоим никак: сговорились, мол, гады, насчёт побега.
Сенька Клевшин услышал через глушь свою, что о побеге из плена говорят, и сказал громко:
– Я из плена три раза бежал. И три раза ловили.
Сенька, терпельник, всё молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается. Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади спины подвешивали и палками били.
– Ты, Ваня, восемь сидел – в каких лагерях? – Кильдигс перечит. – Ты в бытовых сидел, вы там с бабами жили. Вы номеров не носили. А вот в каторжном восемь лет посиди. Ещё никто не просидел.
– С бабами!.. С балáнами, а не с бабами…
С брёвнами, значит.
В огонь печной Шухов уставился, и вспомнились ему семь лет его на севере. И как он на бревнотаске три года укатывал тарный кряж да шпальник. И костра вот так же огонь переменный – на лесоповале, да не дневном, а ночном повале. Закон был такой у начальника: бригада, не выполнившая дневного задания, остаётся на ночь в лесу.
Уж за полночь до лагеря дотянутся, утром опять в лес.
– Не-ет, братцы… здесь поспокойнéй, пожалуй, – прошепелявил он. – Тут съём – закон. Выполнил, не выполнил – катись в зону. И гарантийка тут на сто грамм выше. Тут – жить можно. Особый – и пусть он особый, номера тебе мешают, что ль? Они не весят, номера.
– Поспокойнéй! – Фетюков шипит (дело к перерыву, и все к печке подтянулись). – Людей в постелях режут! Поспокойнéй!..
– Нэ людын, а стукачи́в! – Павло палец поднял, грозит Фетюкову.
И правда, чего-то новое в лагере началось. Двух стукачей известных прям на вагонке зарезали, по подъёму. И потом ещё работягу невинного – место, что ль, спутали. И один стукач сам к начальству в БУР убежал, там его, в тюрьме каменной, и спрятали. Чуднó… Такого в бытовых не было. Да и здесь-то не было…
Вдруг прогудел гудок с энергопоезда. Он не сразу во всю мочь загудел, а сперва хрипловато так, будто горло прочищал.
Полдня – долой! Перерыв обеденный!
Эх, пропустили! Давно б в столовую идти, очередь занимать. На объекте одиннадцать бригад, а в столовую больше двух не входит.
Бригадира всё нет. Павло окинул оком быстрым и так решил:
– Шухов и Гопчик – со мной! Кильдигс! Як Гопчика до вас пришлю – веди́ть зáраз бригаду!
Места их у печи тут же и захватили, окружили ту печку, как бабу, все обнимать лезут.
– Кончай ночевать! – кричат ребята. – Закуривай!
И друг на друга смотрят – кто закурит. А закуривать некому – или табака нет, или зажимают, показать не хотят.
Вышли наружу с Павлом. И Гопчик сзади зайчишкой бежит.
– Потéплело, – сразу определил Шухов. – Градусов восемнадцать, не боле. Хорошо будет класть.
Оглянулись на шлакоблоки – уж ребята на подмости покидали многие, а какие и на перекрытие, на второй этаж.
И солнце тоже Шухов проверил, сощурясь, – насчёт кавторангова декрета.
А наоткрыте, где ветру простор, всё же потягивает, пощипывает. Не забывайся, мол, помни январь.
Производственная кухня – это халабуда маленькая, из тёсу сколоченная вокруг печи, да ещё жестью проржавленной обитая, чтобы щели закрыть. Внутри халабуду надвое делит перегородка – на кухню и на столовую. Одинаково, что на кухне полы не стелены, что в столовой. Как землю заторили ногами, так и осталась в буграх да в ямках. А кухня вся – печь квадратная, в неё котёл вмазан.
Орудуют на той кухне двое – повар и санинструктор. С утра, как из лагеря выходить, получает повар на большой лагерной кухне крупу. На брата, наверно, грамм по пятьдесят, на бригаду – кило, а на объект получается немногим меньше пуда. Сам повар того мешка с крупой три километра нести не станет, даёт нести шестёрке. Чем самому спину ломать, лучше тому шестёрке выделить порцию лишнюю за счёт работяг. Воду принести, дров, печку растопить – тоже не сам повар делает, тоже работяги да доходяги – и им он по порции, чужого не жалко. Ещё положено, чтоб ели, не выходя со столовой: миски тоже из лагеря носить приходится (на объекте не оставишь, ночью вольные сопрут), так носят их полсотни, не больше, а тут моют да оборачивают побыстрей (носчику мисок – тоже порция сверх). Чтоб мисок из столовой не выносили – ставят ещё нового шестёрку на дверях, не выпускать мисок. Но как он ни стереги – всё равно унесут, уговорят ли, глаза ли отведут. Так ещё надо по всему, по всему объекту сборщика пустить: миски собирать грязные и опять их на кухню стаскивать. И тому порцию. И тому порцию.
Сам повар только вот что делает: крупу да соль в котёл засыпает, жиры делит – в котёл и себе. (Хороший жир до работяг не доходит, плохой жир – весь в котле. Так зэки больше любят, чтоб со склада отпускали жиры плохие.) Ещё – помешивает кашу, как доспевает. А санинструктор и этого не делает: сидит смотрит. Дошла каша – сейчас санинструктору: ешь от пуза. И сам – от пуза. Тут дежурный бригадир приходит – меняются они ежедён – пробу снимать, проверять будто, можно ли такой кашей работяг кормить. За дежурство ему – двойную порцию. Да с бригадой получит.
Тут и гудок. Тут приходят бригады в черёд, и выдаёт повар в окошко миски, а в мисках тех дно покрыто кашицей, и сколько там твоей крупы – не спросишь и не взвесишь, только сто тебе редек в рот, если рот откроешь.
Свистит над голой степью ветер – летом суховейный, зимой морозный. Отроду в степи той ничего не росло, а меж проволоками четырьмя – и подавно. Хлеб растёт в хлеборезке одной, овёс колосится – на продскладе. И хоть спину тут в работе переломи, хоть животом ляжь – из земли еды не выколотишь, больше, чем начальничек тебе выпишет, не получишь. А и того не получишь за поварами, да за шестёрками, да за придурками. И здесь воруют, и в зоне воруют, и ещё раньше на складе воруют. И все те, кто воруют, киркой сами не вкалывают. А ты – вкалывай и бери, что дают. И отходи от окошка.
Кто кого сможет, тот того и гложет.
Вошли Павло с Шуховым и с Гопчиком в столовую – там прямо один к одному стоят, не видно за спинами ни столов куцых, ни лавок. Кто сидя ест, а больше стоя. 82-я бригада, какая ямки долбала без угреву полдня, – она-то первые места