горздравские и выражали разумно-мотивированный отказ. Красные же чернила приказывали клинике мединститута принять больного в стационар. Синие чернила были вчера, а красные – сегодня.
– Ну что ж, – громко растолковывал я ему, как глухому. – В приёмный покой вам надо, в первый корпус. Пойдёте, вот, значит, прямо мимо этих… памятников…
Но тут я заметил, что у самой цели силы оставили его, что не только расспрашивать дальше и передвигать ноги по гладкому асфальту, но держать в руке полуторакилограммовый затасканный мешочек ему было невмочь. И я решил:
– Ладно, папаша, провожу, пошли. Мешочек-то давай.
Слышал он хорошо. С облегчением он передал мне мешочек, налёг на мою подставленную руку и, почти не поднимая ног, полозя сапогами по асфальту, двинулся. Я повёл его под локоть через пальто, порыжевшее от пыли. Раздувшийся живот будто перевешивал старика к переду. Он часто тяжело выдыхал.
Так мы пошли, два обтрёпыша, тою самой аллеей, где я в мыслях брал под руку красивейших девушек Ташкента. Долго, медленно мы тащились мимо тупых алебастровых бюстов.
Наконец свернули. По нашему пути стояла скамья с прислоном. Мой спутник попросил посидеть. Меня тоже уже начинало подташнивать, я перестоял лишку. Мы сели. Отсюда и фонтан было видно тот самый.
Ещё по дороге старик мне сказал несколько фраз и теперь, отдышавшись, добавил. Ему нужно было на Урал, и прописка в паспорте у него была уральская, в этом вся беда. А болезнь прихватила его где-то под Тахиа-Ташем (где, я помнил, какой-то великий канал начинали строить, бросили потом). В Ургенче его месяц держали в больнице, выпускали воду из живота и из ног, хуже сделали – и выписали. В Чарджоу он с поезда сходил, и в Урсатьевской, – но нигде его лечить не принимали, слали на Урал, по месту прописки. Ехать же в поезде никак ему сил не было, и денег не осталось на билет. И вот теперь в Ташкенте добился за два дня, чтобы положили.
Что он делал на юге, зачем его сюда занесло – уж я не спрашивал. Болезнь его была по медицинским справкам запетлистая, а если посмотреть на самого, так – последняя болезнь. Наглядясь на многих больных, я различал ясно, что в нём уже не оставалось жизненной силы. Губы его расслабились, речь была маловнятна, и какая-то тускловатость находила на глаза.
Даже кепка томила его. С трудом подняв руку, он стянул её на колени. Опять с трудом подняв руку, нечистым рукавом вытер со лба пот. Куполок его головы пролысел, а кругом, по темени, сохранились нечёсаные, сбитые пылью волосы, ещё русые. Не старость его довела, а болезнь.
На его шее, до жалкости потончавшей, цыплячьей, висело много кожи лишней, и отдельно ходил спереди трёхгранный кадык.
На чём было и голове держаться? Едва мы сели, она свалилась к нему на грудь, упершись подбородком.
Так он замер, с кепкой на коленях, с закрытыми глазами. Он, кажется, забыл, что мы только на минутку присели отдохнуть и что ему надо в приёмный покой.
Вблизи перед нами серебряной нитью взвивалась почти бесшумная фонтанная струя. По ту сторону прошли две девушки рядом. Я проводил их в спину. Одна была в оранжевой юбке, другая в бордовой. Обе мне очень понравились.
Сосед мой слышно вздохнул, перекатил голову по груди и, приподняв жёлто-серые веки, посмотрел на меня снизу сбоку:
– А курить у вас не найдётся, товарищ?
– И из головы выкинь, папаша! – прикрикнул я. – Нам с тобой хоть не куря бы ещё землю сапогами погрести. В зеркало на себя посмотри. Кури-ить!
(Я сам-то курить бросил месяц назад, еле оторвался.)
Он засопел. И опять посмотрел на меня из-под жёлтых век снизу вверх, как-то по-собачьему.
– Всё ж-таки дай рубля три, товарищ!
Я задумался, дать или не дать. Что ни говори, я оставался ещё зэк, а он был как-никак вольный. Сколько я лет там работал – мне ничего не платили. А когда стали платить, так вычитали: за конвой, за освещение зоны, за ищеек, за начальство, за баланду.
Из маленького нагрудного кармана своей шутовской курточки я достал клеёнчатый кошелёк, пересмотрел бумажки в нём. Вздохнул, протянул старику трёшницу.
– Спасибо, – просипел он. С трудом держа руку приподнятой, взял эту трёшницу, заложил её в карман – и тут же его освобождённая рука шлёпнулась на колено. А голова опять упёрлась подбородком в грудь.
Помолчали.
Перед нами за это время прошла женщина, потом ещё две студентки. Все трое мне очень понравились.
Годами так бывало, что ни голоса их не услышишь, ни стука каблучка.
– Ещё удачно получилось, что вам резолюцию поставили. А то б и неделю тут околачивались. Простое дело. Многие так.
Он оторвал подбородок от груди и повернулся ко мне. В глазах его просветился смысл, дрогнул голос, и речь стала разборчивее:
– Сынок! Меня кладут потому, что я заслуженный человек. Я ветеран революции. Мне Сергей Мироныч Киров под Царицыном лично руку пожал. Мне персональную пенсию должны платить.
Слабое движение щёк и губ – тень гордой улыбки – выразились на его небритом лице.
Я оглядел его тряпьё и ещё раз его самого.
– Почему ж не платят?
– Жизнь так полегла, – вздохнул он. – Теперь меня не признают. Какие архивы сгорели, какие потеряны. И свидетелей не собрать. И Сергей Мироныча убили… Сам я виноват, справок не скопил… Одна вот только есть…
Правую кисть – суставы пальцев её были кругло-опухшие, и пальцы мешали друг другу – он донёс до кармана, стал туда втискивать, – но тут короткое оживление его прервалось, он опять уронил руку, голову и замер.
Солнце уже западало за здания корпусов, и в приёмный покой (до него оставалась сотня шагов) надо было поспешить: в клиниках никогда не было легко с местами.
Я взял старика за плечо:
– Папаша! Очнись! Вон, видишь дверь? Видишь? Я пойду подтолкну пока. А ты сможешь – сам дойди, нет – меня подожди. Мешочек твой я заберу.
Он кивнул, будто понял.
В приёмном покое – куске большого обшарпанного зала, отгороженном грубыми перегородками (за ними где-то была здесь баня, переодевальня, парикмахерская), днём всегда теснились больные и измирали долгие часы, пока их примут. Но сейчас, на удивленье, не было ни души. Я постучал в закрытое фанерное окошечко. Его растворила очень молодая сестра с носом-туфелькой, с губами, накрашенными не красной, а густо-лиловой помадой.
– Вам чего? – Она сидела за столом и читала, по всей видимости, комикс про шпионов.
Быстренькие такие у неё были глазки.
Я подал ей заявление с двумя резолюциями и сказал:
– Он еле ходит. Сейчас я его доведу.
– Не смейте никого вести! – резко вскрикнула она, даже не посмотрев бумажку. – Не знаете порядка? Больных принимаем только с девяти утра!
Это она не знала «порядка». Я просунул в форточку голову и, сколько поместилось, руку, чтоб она меня не прихлопнула. Там, отвесив криво нижнюю губу и скорчив физиономию гориллы, сказал блатным голосом, пришепячивая:
– Слушай, барышня! Между прочим, я у тебя не в шестёрках.
Она сробела, отодвинула стул в глубь своей комнатёнки и сбавила:
– Приёма нет, гражданин! В девять утра.
– Ты – прочти бумажку! – очень посоветовал я ей низким недоброжелательным голосом.
Она прочла.
– Ну и что ж! Порядок общий. И завтра, может, мест не будет. Сегодня утром – не было.
Она даже как бы с удовольствием это выговорила, что сегодня утром мест не было, как бы укалывая этим меня.
– Но человек – проездом, понимаете? Ему деться некуда.
По мере того как я выбирался из форточки назад и переставал говорить с лагерной ухваткой, лицо её принимало прежнее жестоко-весёлое выражение:
– У нас все приезжие! Куда их ложить? Ждут! Пусть на квартиру станет!
– Но вы – выйдите, посмотрите, в каком он состоянии.
– Ещё чего! Буду я ходить больных собирать! Я не санитарка!
И гордо дрогнула своим носом-туфелькой. Она так бойко-быстро отвечала, как будто была пружиною заведена на ответы.
– Так для кого вы тут сидите?! – хлопнул я ладонью по фанерной стенке, и посыпалась мелкая пыльца побелки. – Тогда заприте двери!
– Вас не спросили!! Нахал! – взорвалась она, вскочила, обежала кругом и появилась из коридорчика. – Кто вы такой? Не учите меня! Нам скорая помощь привозит!
Если б не эти грубо-лиловые губы и такой же лиловый маникюр, она была бы совсем недурна. Носик её украшал. И бровями она водила очень значительно. Халат на груди был широко отложен из-за духоты – и виднелась косынка розовенькая славная и комсомольский значок.
– Как? Если б он не сам к вам пришёл, а его б на улице подобрала скорая – вы б его приняли? Есть такое правило?
Она высокомерно оглядела мою нелепую фигуру, я – оглядел её. Я совсем забыл, что у меня портянки высовываются из ботинок. Она фыркнула, но приняла сухой вид и окончила:
– Да, больной! Есть такое правило.
И ушла за перегородку.
Шорох послышался позади меня. Я оглянулся. Мой спутник уже стоял здесь. Он слышал и понял. Придерживаясь за стену и перетягиваясь к большой садовой скамье, поставленной для посетителей, он чуть помахивал правой кистью, держа в ней истёртый бумажник.
– Вот… – измождённо выговаривал он, – …вот, покажите ей… пусть она… вот…
Я успел его поддержать, – опустил на скамью. Он беспомощными пальцами пытался вытянуть из бумажника свою единственную справку и никак не мог.
Я принял от него эту ветхую бумажку, подклеенную по сгибам от рассыпания, и развернул. Пишущей машинкой отпечатаны были фиолетовые строчки с буквами, пляшущими из ряда то вверх, то вниз:
«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!
Дана сия товарищу Боброву Н. К. в том, что в 1921 году он действительно состоял в славном -овском губернском Отряде Особого Назначения имени Мировой Революции и своей рукой много порубал оставшихся гадов.
И бледная фиолетовая печать.
Поглаживая рукою грудь, я спросил тихо:
– Это что ж – «Особого Назначения»? Какой?
– Ага, – ответил он, едва придерживая веки незакрытыми. – Покажите ей.
Я видел его руку, его правую кисть – такую маленькую, со вздувшимися бурыми венами, с кругло-опухшими суставами, почти неспособную вытянуть справку из бумажника.
И вспомнил эту моду – как пешего рубили с коня наотмашь наискосок.
Странно… На полном размахе руки доворачивала саблю и сносила голову, шею, часть плеча эта правая кисть. А сейчас не могла удержать – бумажника…
Подойдя к фанерной форточке, я опять надавил её. Регистраторша, не поднимая головы, читала свой комикс. На странице вверх ногами я увидел благородного чекиста, прыгнувшего на подоконник с пистолетом.
Я тихо положил ей надорванную справку поверх книги и, обернувшись, всё время поглаживая грудь от тошноты, пошёл к выходу. Мне надо было лечь быстрей,