ей кормимся. Чего не сделано – докажи, что сделано; за что дёшево платят – оберни так, чтоб дороже. На это большой ум у бригадира нужен. И блат с нормировщиками. Нормировщикам тоже нести надо.
А разобраться – для кого эти все проценты? Для лагеря. Лагерь через то со строительства тысячи лишние выгребает да своим лейтенантам премии выписывает. Тому ж Волковому за его плётку. А тебе – хлеба двести грамм лишних в вечер. Двести грамм жизнью правят. На двести граммах Беломорканал построен.
Принесли воды два ведра, а она по дороге льдом схватилась. Рассудил Павло – нечего её и носить. Скорее тут из снега натопим. Поставили вёдра на печку.
Припёр Гопчик проволоки алюминиевой новой – той, что провода электрики тянут. Докладывает:
– Иван Денисыч! На ложки хорошая проволока. Меня научите ложку отлить?
Этого Гопчика, плута, любит Иван Денисыч (собственный его сын помер маленьким, дома дочки две взрослых). Посадили Гопчика за то, что бендеровцам в лес молоко носил. Срок дали как взрослому. Он – телёнок ласковый, ко всем мужикам ластится. А уж и хитрость у него: посылки свои в одиночку ест, иногда по ночам жуёт.
Да ведь всех и не накормишь.
Отломили проволоки на ложки, спрятали в углу. Состроил Шухов две доски, вроде стремянки, послал по ней Гопчика подвесить трубу. Гопчик, как белка, лёгкий – по перекладинам взобрался, прибил гвоздь, проволоку накинул и под трубу подпустил. Не поленился Шухов, самый-то выпуск трубы ещё с одним коленом вверх сделал. Сегодня нет ветру, а завтра будет – так чтоб дыму не задувало. Надо понимать, печка эта – для себя.
А Сенька Клевшин уже планок долгих наколол. Гопчика-хлопчика и прибивать заставили. Лазит, чертёныш, кричит сверху.
Солнце выше подтянулось, мглицу разогнало, и столбов не стало – и алым заиграло внутри. Тут и печку затопили дровами ворованными. Куда радостней!
– В январе солнышко коровке бок согрело! – объявил Шухов.
Кильдигс ящик растворный сбивать кончил, ещё топориком пристукнул, закричал:
– Слышь, Павло, за эту работу с бригадира сто рублей, меньше не возьму!
Смеётся Павло:
– Сто грамм получишь.
– Прокурор добавит! – кричит Гопчик сверху.
– Не трогьте, не трогьте! – Шухов закричал. (Не так толь резать стали.)
Показал – как.
К печке жестяной народу налезло, разогнал их Павло. Кильдигсу помощь дал и велел растворные корытца делать – наверх раствор носить. На подноску песка ещё пару людей добавил. Наверх послал – чистить от снегу подмости и саму кладку. И ещё внутри одного – песок разогретый с плиты в ящик растворный кидать.
А снаружи мотор зафырчал – шлакоблоки возить стали, машина пробивается. Выбежал Павло руками махать – показывать, куда шлакоблоки скидывать.
Одну полосу толя нашили, вторую. От толя – какое укрывище? Бумага – она бумага и есть. А всё ж вроде стенка сплошная стала. И – темней внутри. Оттого печь ярче.
Алёшка угля принёс. Одни кричат ему: сыпь! Другие: не сыпь! хоть при дровах погреемся! Стал, не знает, кого слушать.
Фетюков к печке пристроился и суёт же, дурак, валенки к самому огню. Кавторанг его за шиворот поднял и к носилкам пихает:
Кавторанг – он и на лагерную работу как на морскую службу смотрит: сказано делать – значит, делай! Осунулся крепко кавторанг за последний месяц, а упряжку тянет.
Долго ли, коротко ли – вот все три окна толем зашили. Только от дверей теперь и свету. И холоду от них же. Велел Павло верхнюю часть дверей забить, а нижнюю покинуть – так, чтоб, голову нагнувши, человек войти мог. Забили.
Тем временем шлакоблоков три самосвала привезли и сбросили. Задача теперь – поднимать их как без подъёмника?
– Каменщики! Ходимте, подывымось! – пригласил Павло.
Это – дело почётное. Поднялись Шухов и Кильдигс с Павлом наверх. Трап и без того узок был, да ещё теперь Сенька перила сбил – жмись к стене, каб вниз не опрокинуться. Ещё то плохо – к перекладинам трапа снег примёрз, округлил их, ноге упору нет – как раствор носить будут?
Поглядели, где стены класть, уж с них лопатами снег снимают. Вот тут. Надо будет со старой кладки топориком лёд сколоть да веничком промести.
Прикинули, откуда шлакоблоки подавать. Вниз заглянули. Так и решили: чем по трапу таскать, четверых снизу поставить кидать шлакоблоки вон на те подмости, а тут ещё двоих, перекидывать, а по второму этажу ещё двоих, подносить, – и всё ж быстрей будет.
Наверху ветерок не сильный, но тянет. Продует, как класть будем. А за начатую кладку зайдёшь, укроешься – ничего, теплей намного.
Шухов поднял голову на небо и ахнул: небо чистое, а солнышко почти к обеду поднялось. Диво дивное: вот время за работой идёт! Сколь раз Шухов замечал: дни в лагере катятся – не оглянешься. А срок сам – ничуть не идёт, не убавляется его вовсе.
Спустились вниз, а там уж все к печке уселись, только кавторанг с Фетюковым песок носят. Разгневался Павло, восемь человек сразу выгнал на шлакоблоки, двум велел цементу в ящик насыпать и с песком насухую размешивать, того – за водой, того – за углем. А Кильдигс – своей команде:
– Ну, мальцы, надо носилки кончать.
– Бывает, и я им помогу? – Шухов сам у Павла работу просит.
– Поможи́ть. – Павло кивает.
Тут бак принесли, снег растапливать для раствора. Слышали от кого-то, будто двенадцать часов уже.
– Не иначе как двенадцать, – объявил и Шухов. – Солнышко на перевале уже.
– Если на перевале, – отозвался кавторанг, – так, значит, не двенадцать, а час.
– Это почему ж? – поразился Шухов. – Всем дедам известно: всего выше солнце в обед стоит.
– То – дедам! – отрубил кавторанг. – А с тех пор декрет был, и солнце выше всего в час стоит.
– Чей же эт декрет?
– Советской власти!
Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?
Побили ещё, постучали, четыре корытца сколотили.
– Ладно, посыдымо, погриемось, – двоим каменщикам сказал Павло. – И вы, Сенька, писля обида тоже будэтэ ложить. Сидайтэ!
И – сели к печке законно. Всё равно до обеда уж кладки не начинать, а раствор разводить некстати, замёрзнет.
Уголь накалился помалу, теперь устойчивый жар даёт. Только около печи его и чуешь, а по всему залу – холод, как был.
Рукавицы сняли, руками близ печки водят все четверо.
А ноги близко к огню никогда в обуви не ставь, это понимать надо. Если ботинки, так в них кожа растрескается, а если валенки – отсыреют, парок пойдёт, ничуть тебе теплей не станет. А ещё ближе к огню сунешь – сожжёшь. Так с дырой до весны и протопаешь, других не жди.
– Да Шухову что? – Кильдигс подначивает. – Шухов, братцы, одной ногой почти дома.
– Вон той, босой, – подкинул кто-то. Рассмеялись. (Шухов левый горетый валенок снял и портянку согревает.)
– Шухов срок кончает.
Самому-то Кильдигсу двадцать пять дали. Это полоса была раньше такая счастливая: всем под гребёнку десять давали. А с сорок девятого такая полоса пошла – всем по двадцать пять, невзирая. Десять-то ещё можно прожить не околев, – а ну двадцать пять проживи?!
Шухову и приятно, что так на него все пальцами тычут: вот он де срок кончает, – но сам он в это не больно верит. Вон, у кого в войну срок кончался, всех до особого распоряжения держали, до сорок шестого года. У кого и основного-то сроку три года было, так пять лет пересидки получилось. Закон – он выворотной. Кончится десятка – скажут: на́ тебе ещё одну. Или в ссылку.
А иной раз подумаешь – дух сопрёт: срок-то всё ж кончается, катушка-то на размоте… Господи! Своими ногами – да на волю, а?
Только вслух об том высказывать старому лагернику непристойно. И Шухов Кильдигсу:
– Двадцать пять ты свои не считай. Двадцать пять сидеть ли, нет ли, это ещё вилами по воде. А уж я отсидел восемь полных, так это точно.
Так вот живёшь об землю рожей, и времени-то не бывает подумать: как сел? да как выйдешь?
Считается по делу, что Шухов за измену родине сел. И показания он дал, что таки да, он сдался в плен, желая изменить родине, а вернулся из плена потому, что выполнял задание немецкой разведки. Какое ж задание – ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто – задание.
В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь – бушлат деревянный, подпишешь – хоть поживёшь ещё малость. Подписал.
А было вот как: в феврале сорок второго года на Северо-Западном окружили их армию всю, и с самолётов им ничего жрать не бросали, а и самолётов тех не было. Дошли до того, что строгали копыта с лошадей околевших, размачивали ту роговицу в воде и ели. И стрелять было нечем. И так их помалу немцы по лесам ловили и брали. И вот в группе такой одной Шухов в плену побыл пару дней, там же, в лесах, – и убежали они впятером. И ещё по лесам, по болотам покрались – чудом к своим попали. Только двоих автоматчик свой на месте уложил, третий от ран умер, – двое их и дошло. Были б умней – сказали б, что по лесам бродили, и ничего б им. А они открылись: мол, из плена немецкого. Из плена?? Мать вашу так! Фашистские агенты! И за решётку. Было б их пять, может, сличили показания, поверили б, а двоим никак: сговорились, мол, гады, насчёт побега.
Сенька Клевшин услышал через глушь свою, что о побеге из плена говорят, и сказал громко:
– Я из плена три раза бежал. И три раза ловили.
Сенька, терпельник, всё молчит больше: людей не слышит и в разговор не вмешивается. Так про него и знают мало, только то, что он в Бухенвальде сидел и там в подпольной организации был, оружие в зону носил для восстания. И как его немцы за руки сзади спины подвешивали и палками били.
– Ты, Ваня, восемь сидел – в каких лагерях? – Кильдигс перечит. – Ты в бытовых сидел, вы там с бабами жили. Вы номеров не носили. А вот в каторжном восемь лет посиди. Ещё никто не просидел.
– С бабами!.. С бала́нами, а не с бабами…
С брёвнами, значит.
В огонь печной Шухов уставился, и вспомнились ему семь лет его на севере. И как он на бревнотаске три года укатывал тарный кряж да шпальник. И костра вот так же огонь переменный – на лесоповале,