так возникло подобие законности и многих военных и государственных чинов склонило не бороться, а подчиниться. Называлось бы с первых минут «Гучков-Милюков-Керенский» или даже «Совдеп» — так гладко бы не пошло.
Их всех — победило Поле. Оно и настигло Алексеева в Ставке, Николая Николаевича в Тифлисе, Эверта в Минске, штаб Рузского и самого Государя — во Пскове. И Государь, вместе со своим ничтожным окружением, тоже потерял духовную уверенность, был обескуражен мнимым перевесом городской общественности, покорился, что сильнее кошки зверя нет. Оттого так покато и отреклось ему, что он отрекался, кажется, — «для блага народа» (понятого и им по-интеллигентски, а не по-государственному). Не в том была неумолимость, что Государь вынужден был дать подпись во псковской коробочке — он мог бы ещё и через день схватиться в Ставке, заодно с Алексеевым, — но в том, что ни он и никто на его стороне не имел Уверенности для борьбы. Этим внушённым сознанием мнимой неправоты и бессилия правящих и решён был мгновенный успех революции.
Мартовское отречение произошло почти мгновенно, но проигрывалось оно 50 лет, начиная от выстрела Каракозова.
А в ближайшие следующие дни силовые линии Поля затрепетали ещё победней, воздух стал ещё угарней. И когда поворотливая петроградская газета с банковским фундаментом и интеллектуальным покрытием спросит генерала Рузского:
— Мы имеем сведения, что Свободная Россия обязана вам предотвращением ужасного кровопролития, которое готовил низложенный царь. Говорят, он приехал к вам убедить вас, чтобы вы послали на столицу несколько корпусов? — общественный воздух уже окажется настолько раскалён, все громкости поднимутся в цене, а скромности упадут, — генерал Рузский, чтобы не вовсе затереться в уничижении, улыбнулся и заметил:
— Если уж говорить об услуге, оказанной мною революции, то она даже больше той. Я — убедил его отречься от престола.
Генерал Рузский торопил, торопил на себя подножье пятигорского Машука с чекистами — свой шашечный переруб на краю вырытой ямы…
Если надо выбрать в русской истории роковую ночь, если была такая одна, сгустившая в несколько ночных часов всю судьбу страны, сразу несколько революций, — то это была ночь с 1 на 2 марта 1917 года.
Как при мощных геологических катастрофах новые взрывы, взломы и скольжения материковых пластов происходят прежде, чем окончились предыдущие, даже перестигают их, — так в эту русскую революционную ночь совместились несколько выпереживающих скольжений, из которых единственного было достаточно — изменить облик страны и всю жизнь в ней, — а они текли каменными массами все одновременно, да так, что каждое следующее отменяло предшествующее, лишало его отдельного смысла, и оно могло хоть бы и вовсе не происходить. Скольжения эти были: переход к монархии конституционной («ответственное министерство») — решимость думского Комитета к отречению этого Государя — уступка всей монархии и всякой династии вообще (в переговорах с Исполнительным Комитетом СРД — согласие на Учредительное Собрание) — подчинение ещё не созданного правительства Совету рабочих депутатов — и подрыв этого правительства (да и Совета депутатов) отменой всякого государственного порядка (реально уже начатой «приказом № 1»).
Пласты обгоняли друг друга катастрофически: царь ещё не отрекся, а Совет депутатов уже сшибал ещё не созданное Временное правительство.
Пока император, уступив ответственное министерство, спал, а главнокомандующие генералы телеграфно столковывались, как стеснить его к отречению, и всем им это казалось полным исчерпанием русских проблем, думские лидеры, прокатясь на смелости запасных волынцев, осмелевшие от трёх суток полного несопротивления властей, уже решились на создание своего правительства — без всякого парламента, без народного одобрения и без монаршего согласия. Деятели Февраля были упоены пробившим часом победы. И хотя они спешили вырвать отречение царя, не надеясь на то после войны, но ещё более спешили углубить отречение бесповоротным разрывом со старым порядком, отказом принять свое назначение от старой власти, реставрации которой только и боялись одной. (Во всякой революции повторяется эта ошибка: не продолжения боятся, а реставрации.) Временное правительство возникало вполне независимо от царского отречения или неотречения: если бы Николай II в тот день и не отрёкся — Временное правительство всё равно возгласило бы себя в 3 часа дня 2 марта. (По игре судьбы Милюков поднялся на возвышение в Екатерининском зале на 5 минут раньше, чем Государь во Пскове взял ручку Для подписи своего первого дневного отречения.) И членам нового правительства такое действие казалось исчерпанием революции.
Февральские вожди и думать не могли, они не успели заметить, они не хотели поверить, что вызвали другую, настигающую революцию, отменяющую их самих со всем их столетним радикализмом. На Западе от их победы до их поражения проходили эпохи — здесь они ещё судорожно сдирали корону передними лапами — а уже задние и всё туловище их были отрублены.
Вся историческая роль февралистов только и свелась к тому, что они не дали монархии защититься, не допустили её прямого боя с революцией. Идеология интеллигенции слизнула своего государственного врага — но в самые же часы победы была подрезана идеологией советской, — и так оба вековых дуэлянта рухнули почти одновременно.
Ещё накануне ночью цензовые вожди согласились на зависимое положение: согласились быть правительством призрачным ещё прежде, чем сформировались. Монархия окончила существование всё же 3 марта, а Временное правительство не правило и ни часа, оно правило минус два дня: оно было свергнуто ещё в ночь на 2 марта непереносимыми «восемью условиями» Исполкома Совета — и даже ещё вечером 1-го, когда в прокуренной 13-й комнате несколько третьесортных интеллигентов и второсортных революционеров не сопротивились печатанью «Приказа № 1», выбивающего всякую опору не только из-под лакированных ботинок новых министров.
И этим подвижным успешливым суетунам из Совета тоже мнилось основательное решение проблем страны.
В пользу кого ж отрекалась династия? Кто же стал новой Верховной Властью? Комитет (самозванный) Государственной Думы? — но жадное к власти Временное правительство уже оттеснило его. Само Временное правительство? но оно могло стать всего лишь исполнительной властью, да и ни часу не стояло на своих ногах.
И получается, что Николай II, для блага России, отрёкся в пользу Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов — то есть шайки никем не избранного полуинтеллигентского полуреволюционного отребья.
Но в «приказе № 1» и в бесшабашности петроградских запасных, не желающих на фронт, — уже таилось и отречение Совета в пользу большевизма.
В ночь с 1 на 2 марта Петроград проиграл саму Россию — и больше чем на семьдесят пять лет.
III. Где революция (3–9 марта 1917)
В отречении Михаила мы наблюдаем ту же душевную слабость и то же стремление освободиться самому. Даже внешне похожи действия братьев: почти в тех же часах, как сорвался Николай в путешествие к супруге, — пустился и Михаил в Петроград по навязчивой воле Родзянки. (А и в Гатчине вместо фронта тоже оказался императорский брат по любви к передышке, побыть с женой между двумя служебными должностями.) И так же, как Николай во Пскове, Михаил на петроградской квартире лишился свободы движения. И так же в западне был вынужден к отречению — да отчасти чтоб и скорей повидать любимую умницу жену.
Временное правительство позаботилось о глухоте западни: если бы в ночь на 3 марта не задержали первого манифеста и уже вся страна и армия знали бы, что Михаил — император, — потекло бы что-то с проводов, донёсся бы голос каких-то молчаливых генералов, Михаила уже везде бы возгласили, в иных местах и ждали б, — и он иначе мог бы разговаривать на Миллионной.
А сторонник монархии военный министр Гучков не догадался, как Алексеев накануне, запросить совета всех главнокомандующих. Да ведь ещё не опомнился от своей престижной поездки во Псков и от своего опасного хвастовства в железнодорожных мастерских.
Михаил не более думал о борьбе за трон, не более порывался возглавить сопротивление армии, чем его старший брат. А между тем уже 3 марта с утра Алексееву стало тошно проясняться, что он наделал. А днём он искал этих петроградских политиков к телеграфу, да представить не мог, что в эти часы они уже отрекают и Михаила. Прибудь Михаил в Могилёв, — конечно, Алексеев подчинился бы ему.
Да в самом Петрограде никто не догадался кликнуть военные училища, — их было несколько тысяч готовной молодёжи, и они могли бы решить дело. Но на это смелость нужна была — гражданская, не та, что в картинной кавалерийской общей атаке, где Михаил был безупречен.
Сколько могло быть добровольцев из молодёжи — показала Гражданская война. А в марте Семнадцатого — ещё и вся Действующая Армия стояла наготове и управляемая. Но династия покинула престол, даже не попытавшись бороться за Россию.
И Михаилом, и всеми собравшимися на Миллионной, и монархистами среди них — всеми владел обманный параллакс, сдвиг зрения: из-за бушующей петроградской толпишки они не видели (кто и не хотел видеть) нетронутого массива России.
Николай в дневнике удивлялся: «Мишин манифест кончается четырёххвосткой для выборов Учредительного Собрания. Бог знает, кто надоумил его подписать такую гадость.»
Как будто в собственном его отречении есть меньше, чему удивиться.
Правда, и свободолюбивое Временное правительство в эти дни перехватывало телеграммы между братьями, не давая им снестись, прикоснуться друг ко другу. Но даже зря хлопотали: телеграммы не несли ни понимания, ни поддержки. Михаил, «забыв всё прошлое», то есть судьбу своей женитьбы, просил брата «пойти по пути, указанному народом». (Где он увидел народ?) Николай, ещё содержательней, просил прощения, что огорчил брата (своим отречением), что не успел предупредить, зато навсегда останется преданным братом и скоро приедет в Царское Село. Ни в телеграммах, ни в разъединении не соединило братьев монархическое правосознание.
В отречении Михаила ещё меньше понимания сути дела: насколько он владел престолом, чтоб отрекаться от него?
Образованные юридические советники, звёзды кадетской партии, Набоков и Нольде, выводили ему красивым почерком: «впредь до того, как Учредительное Собрание своим решением об образе правления…» — а он доверчиво, послушно подписал. (И какое такое Учредительное Собрание он мыслил во время войны?)
Василий Маклаков, чья отточенная юридическая проницательность ещё обострилась тем, что он с первого дня был отведен прочь от Временного правительства, увидел так: «Странный и преступный манифест, которого Михаил не имел права подписывать, даже если бы был монархом… Акт безумия и предательства.» Совершенно игнорируя и действующую конституцию, и Государственный Совет, и Государственную Думу без их согласия и даже ведома — Михаил объявил трон вакантным и своею призрачной властью самочинно объявил выборы в Учредительное Собрание, и даже предопределил форму выборов туда! а до того передал Временному правительству такую абсолютную власть, какою не обладал и сам. Тем самым он походя уничтожил и парламент