говорят, тут нет разнотолковщины, и нечего доказывать. И о падении рождаемости, о детской смертности, и о болезненности рождённых, об ужасающем состоянии родильных домов, ясель и детских садов.
Нормальная семья — у нас почти перестаёт существовать. А болезнь семьи — это становая болезнь и для государства. Сегодня семья — основное звено спасения нашего будущего. Женщина — должна иметь возможность вернуться в семью для воспитания детей, таков должен быть мужской заработок. (Хотя при ожидаемой безработице первого времени это не удастся так прямо: иная семья и рада будет, что хоть женщина сохранила пока работу.)
И такая ж неотсрочная наша забота — школа. Сколько мы выдуривались над ней за 70 лет! — но редко в какие годы она выпускала у нас знающих, и то лишь по доле предметов, да и таких-то — только в отобранных школах крупных городов, а Ломоносову провинциальному, а тем более деревенскому — сегодня никак бы не появиться, не пробиться, такому — нет путей (да прежде всего — «прописка»). Подъятие школ должно произойти не только в лучших столичных, но — упорным движением от нижайшего уровня и на всех просторах родины. Эта задача — никак не отложнее всех наших экономических. Школа наша давно плохо учит и дурно воспитывает. И недопустимо, чтобы должность классного воспитателя была почти не оплаченным добавочным бременем: она должна быть возмещена уменьшением требуемой с него учебной нагрузки. Нынешние программы и учебники по гуманитарным наукам все обречены если не на выброс, то на полнейшую переработку. И атеистическое вдалбливание должно быть прекращено немедленно.
А начинать-то надо ещё и не с детей — а с учителей, ведь мы их-то всех забросили за край прозябания, в нищету; из мужчин, кто мог, ушли с учительства на лучшие заработки. А ведь школьные учителя должны быть отборной частью нации, призванные к тому: им вручается всё наше будущее. (А — в каких институтах мы учили нынешних, и какой идеологической дребедени? Начинать менять, спасать истинные знания — надо с программ институтских.)
В скором будущем надо ждать, очевидно, и частных платных школ, обгоняющих общий подъём всей школы, — для усиления отдельных предметов и сторон образования. Но в тех школах не должно быть безответственного самовольства программ, они должны находиться под наблюдением и контролем земских органов образования.
Упущенная и семьёй и школой, наша молодёжь растёт если не в сторону преступности, то в сторону неосмысленного варварского подражания чему-то заманчивому исчужа. Исторический Железный Занавес отлично защищал нашу страну ото всего хорошего, что есть на Западе: от гражданской нестеснённости, уважения к личности, разнообразия личной деятельности, от всеобщего благосостояния, от благотворительных движений, — но тот Занавес не доходил до самого-самого низу, и туда подтекала навозная жижа распущенной опустившейся «поп-масс-культуры», вульгарнейших мод и издержек публичности, — и вот эти отбросы жадно впитывала наша обделённая молодежь: западная — дурит от сытости, а наша в нищете бездумно перехватывает их забавы. И наше нынешнее телевидение услужливо разносит те нечистые потоки по всей стране. (Возражения против всего этого считаются у нас дремучим консерватизмом. Но поучительно заметить, как о сходном явлении звучат тревожные голоса в Израиле: «Ивритская культурная революция была совершена не для того, чтобы наша страна капитулировала перед американским культурным империализмом и его побочными продуктами», «западным интеллектуальным мусором».)
Уже всё известно, писалось не раз: что гибнут книжные богатства наших библиотек, полупустуют читальни, в забросе музеи. Они-то все нуждаются в государственной помощи, они не могут жить за счёт кассовых сборов, как театры, кино и художественные выставки. (А вот спорт, да в расчёте на всемирную славу, никак не должен финансироваться государством, но — сколько сами соберут; а рядовое гимнастико-атлетическое развитие даётся в школе.)
Всё ли дело в государственном строе
Приходится признать: весь XX век жестоко проигран нашей страной; достижения, о которых трубили, все — мнимые. Из цветущего состояния мы отброшены в полудикарство. Мы сидим на разорище.
Сегодня у нас горячо обсуждается: какое государственное устройство нам отныне подходит, а какое нет, — а этим, мол, всё и решится. И ещё: какая б новая хлёсткая партия или «фронт» нас бы теперь повели к успехам.
Но сегодня воспрять — это не просто найти удобнейшую форму государственного строя и скороспешно сочинить к нему замечательную конституцию, параграф 1-й, параграф 45-й. Надо оказаться предусмотрительней наших незадачливых дедов-отцов Семнадцатого года, не повторить хаос исторического Февраля, не оказаться снова игрушкой заманных лозунгов и захлёбчивых ораторов, не отдаться ещё раз добровольно на посрамление.
Решительная смена властей требует ответственности и обдуманья. Не всякая новозатейщина обязательно ведёт прямо к добру. Наши несравненные в 1916 году критики государственной системы — через несколько месяцев, в 1917, получив власть, оказались совсем не готовы к ней и всё загубили. Ни из чего не следует, что новоприходящие теперь руководители окажутся сразу трезвы и прозорливы.
Вот, в кипении митингов и нарождающихся партиек, мы не замечаем, как натянули на себя балаганные одежды Февраля — тех злоключных восьми месяцев Семнадцатого года. А иные как раз заметили и с незрячим упоением восклицают: «Новая Февральская революция!» (Для точности совпадения высунулись уже и чёрные знамена анархистов.)
После людожорской полосы в три четверти века, если мы уже так дорого заплатили, если уж так сложилось, что мы оказались на том краю государственного спектра, где столь сильна центральная власть, — не следует нам спешить опрометчиво сдвигаться в хаос: анархия — это первая гибель, как нас научил 1917 год.
Государству, если мы не жаждем революции, неизбежно быть плавно-преемственным и устойчивым. И вот уже созданный статут потенциально сильной президентской власти нам ещё на немалые годы окажется полезным. При нынешнем скоплении наших бед, ещё так осложнённом и неизбежным разделением с окраинными республиками, — невозможно нам сразу браться решать вместе с землёй, питанием, жильём, собственностью, финансами, армией — ещё и государственное устройство тут же. Что-то в нынешнем государственном строе приходится пока принять просто потому, что оно уже существует.
Конечно, постепенно мы будем пересоставлять государственный организм. Это надо начинать не всё сразу, а с какого-то краю. И ясно, что: снизу, с мест. При сильной центральной власти терпеливо и настойчиво расширять права местной жизни.
Конечно, какая-то определённая политическая форма постепенно будет нами принята, — по нашей полной политической неопытности скорей всего не сразу удачная, не сразу наиболее приспособленная к потребностям именно нашей страны. Надо искать свой путь. Сейчас у нас самовнушение, что нам никакого собственного пути искать не надо, ни над чем задумываться, — а только поскорей перенять, «как делается на Западе».
Но на Западе делается — ещё ой как по-разному! у каждой страны своя традиция. Только нам одним — не нужно ни оглядываться, ни прислушиваться, что говорили у нас умные люди ещё до нашего рождения.
А скажем и так: государственное устройство — второстепеннее самого воздуха человеческих отношений. При людском благородстве — допусти́м любой добропорядочный строй, при людском озлоблении и шкурничестве — невыносима и самая разливистая демократия. Если в самих людях нет справедливости и честности — то это проявится при любом строе.
Политическая жизнь — совсем не главный вид жизни человека, политика — совсем не желанное занятие для большинства. Чем размашистей идёт в стране политическая жизнь — тем более утрачивается душевная. Политика не должна поглощать духовные силы и творческий досуг народа. Кроме прав человек нуждается отстоять и душу, освободить её для жизни ума и чувств.
А сами-то мы — каковы?
Источник силы или бессилия общества — духовный уровень жизни, а уже потом — уровень промышленности. Одна рыночная экономика и даже всеобщее изобилие — не могут быть венцом человечества. Чистота общественных отношений — основней, чем уровень изобилия. Если в нации иссякли духовные силы — никакое наилучшее государственное устройство и никакое промышленное развитие не спасёт её от смерти, с гнилым дуплом дерево не стоит. Среди всех возможных свобод — на первое место всё равно выйдет свобода бессовестности: её-то не запретишь, не предусмотришь никакими законами. Чистая атмосфера общества, увы, не может быть создана юридическими законами.
Разрушение наших душ за три четверти столетия — вот что самое страшное.
Страшно то, что развращённый правящий класс — многомиллионная партийно-государственная номенклатура ведь не способна добровольно отказаться ни от какой из захваченных привилегий. Десятилетиями она бессовестно жила за счёт народа — и хотела б и дальше так.
А из бывших палачей и гонителей — кто хоть потеснён с должностей? с незаслуженного пенсионного достатка? До смерти кохали мы Молотова, ещё и теперь Кагановича, и сколько неназванных. В Германии — всех таких, и куда мельче, судили, — у нас, напротив, они же сегодня грозят судами, а иным — сегодня! — ставят памятники, как злодею-чекисту Берзину. Да где уж нам наказывать государственных преступников? да не дождаться от них и самого малого раскаяния. Да хоть бы они прошли через публичный моральный суд. Нет, видно поползём и так…
А — славные движущие силы гласности и перестройки? В ряду этих модных слов — нет слова очищение. И вот в новую гласность кинулись и все грязные уста, которые десятилетиями обслуживали тоталитаризм. Из каждых четырёх трубадуров сегодняшней гласности — трое недавних угодников брежневщины, — и кто из них произнес слово собственного раскаяния вместо проклятий безликому «застою»? И с вузовских гуманитарных кафедр поныне самоуверенно вещают всё те же, кто десятилетиями оморачивал студентам сознание. Десятки тысяч образованцев у нас огрязнены лицемерием, переметчивостыо, — и мы ни от кого не ждём раскаяния, и весь этот душевный гной пусть так и тянется с нами в будущее?
А — душетлительная казарменная «дедовщина» для наших сыновей? Разве это изгладится когда-нибудь с них?
А всеобщая озлобленность наших людей друг ко другу? — просто так, ни за что. На тех, кто ни в чём не виноват.
Да удивляться ли и взрыву уголовной преступности — среди тех, кому всю их молодую жизнь были закрыты честные пути?
У прежних русских купцов было купеческое слово (сделки заключались без письменных контрактов), христианские представления, исторически известная размашная благотворительность, — дождёмся ли мы такого от акул, взращённых в мутном советском подводьи?
Западную Германию наполнило облако раскаяния — прежде, чем там наступил экономический расцвет. У нас — и не начали раскаиваться. У нас надо всею гласностью нависают гирляндами — прежние тяжёлые, жирные гроздья лжи. А мы их — как будто не замечаем.
Хотелось бы подбодриться благодетельными возможностями Церкви. Увы, даже сегодня, когда уже всё в стране пришло в движение — оживление смелости мало коснулось православной иерархии. (И во дни всеобщей нищеты