помещиков, по их противлению, частью — передана общинам (по славянофильской вере в них…). Наделение крестьян землёй (разное в разных местностях) было и недостаточным, и дорогостоющим: крестьяне должны были заплатить за «дворянскую» (этого как раз — они и не могли принять в сознание) землю — выкупные платежи. Взять этих денег им было неоткуда, до сих пор они за всё платили либо своим трудом, либо его продуктами; к тому же эти назначенные платежи местами значительно превышали доходность земли и были непосильны. Теперь для уплаты выкупов государство давало крестьянам ссуду (4/5 от нужной суммы), с рассрочкой на 49 лет, однако под 6 %, — и эти проценты с годами накоплялись и добавлялись к податям. (И лишь события начала XX века оборвали накопление тех долгов и счёт этих 49 лет.) Местами сохранялись ещё временные обязательства за крестьянами по отработке трудом. Во многих местах крестьяне от освобождения потеряли права на лес и на выгон. Манифест 19 февраля одарял личной свободой — но для русского крестьянина владение землёй и её дарами было важнее личной свободы. От Манифеста разлилось в крестьянстве и недоумение, кое-где возникали волнения, ждали следом другого манифеста, более щедрого. (Однако западные историки дают, по сравнении, такой комментарий: «Несмотря на все ограничения, русская реформа оказалась бесконечно более щедрой, чем подобная же реформа в соседних странах, Пруссии и Австрии, где крепостным была предоставлена «совершенно голая» свобода, без малейшего клочка земли»[36].)
Из-за общинного строя реформа оставляла крестьян, по сути, и без полной личной свободы, всё крестьянское сословие — в отчуждении от прочих сословий (не общий суд, не общая законность). Был временно введён институт мировых посредников из среды местных дворян, для практического способствования проведению реформы, — но этого было мало: реформа не создала ещё одного важного административно-попечительного звена, которое бы в ходе немалых лет помогало бы крестьянам совершить трудный психологический поворот от полного изменения жизни и приноровиться к новому образу её. Мало того, что ошеломлённый крестьянин был брошен в рынок — у него ещё и руки были связаны общиной. На крестьянстве же осталась и главная тяжесть государственных податей, а денег — взять неоткуда, и так попадал крестьянин в руки бессовестного скупщика и ростовщика. — Недаром Достоевский тревожно писал о пореформенной поре: «Мы переживаем самую переходную и самую роковую минуту, может быть, изо всей истории русского народа». (Сегодня мы с ещё большим основанием добавим пору нынешнюю — с 90-х годов XX века.) Он писал: «Реформа 1861 года требовала величайшей осторожности. А встретил народ — отчуждённость высших слоев и кабатчика». К тому же: «мрачные нравственные стороны прежнего порядка — рабство, разъединение, цинизм, продажничество — усилились. А из хороших нравственных сторон прежнего быта ничего не осталось».
Сильно недооцененный, глубоко искренний Глеб Успенский, пристальный наблюдатель пореформенного крестьянского быта, — представляет нам ту же картину («Власть земли», «Крестьянин и крестьянский труд», 1880-е годы). Мысль его: что после 1861 года «нет внимания к массам», «нет организации крестьянской жизни», а хищничество уже так внедрилось в деревню, что, может быть, и поздно исправлять. А неправда административно-бюрократическая — тоже никуда не ушла и само собою давит на крестьянина (вопиющая глава «Узы неправды»). Успенский приводит длинную цитату из Герцена о таинственной силе, сохранившейся в русском народе, которую, однако, Герцен не берётся выразить словами. А Успенский берётся: это власть земли, это она давала нашему народу терпение, кротость, мощь и молодость; отнимите её у народа — и нет этого народа, нет народного миросозерцания, наступает душевная пустота. 200 лет татарщины, 300 лет крепостничества народ перенёс только потому, что сохранял свой земледельческий тип. Это власть земли держала крестьянина в повиновении, развила в нём строгую семейную и общественную дисциплину, сохранила его от тлетворных лжеучений, — деспотическая власть «любящей» мужика матери-земли, она же и облегчала этот труд, делая его интересом всей жизни. «Но эта таинственная и чудесная сила не сохранила народ под ударом рубля». (И даже, по честности своего взгляда и вопреки своему революционно-демократическому сознанию и даже партийной принадлежности, Глеб Успенский не удержался высказать: при крепостном праве наше крестьянство было поставлено к земле в более правильное отношение, чем в настоящее время. Земли у помещичьих крестьян было вдвое больше против теперешнего; помещик должен был поддерживать в своих крестьянах всё, что делает их земледельцами. Даже и воинская повинность при крепостном праве была верней: в первую очередь шли многосемейные, ещё раньше — весь негодный и спившийся народ, так что пролетариата в деревне не было, и он не мешал мужику быть земледельцем. Старая хозяйственная система была правдивей и по налогам: богатый всегда платил больше бедного. «Наши прародители знали свой народ, хотели ему добра — и дали ему христианство, самое лучшее, до чего дожило человечество веками страданий. А теперь — мы роемся в каком-то старом национальном и европейском хламе, в мусорных ямах». Так и — «в основу церковной народной школы было положено: превратить эгоистическое сердце в сердце всескорбящее. Воспитание сердца было настойчивое: учёба тиранская, но касалась не выгоды, не ненужного знания, а проповедывала строгость к себе и ближним».)
А тут грянула эпоха: удар рубля] — и соображения выгоды, и только выгоды! И патриархальное крестьянство наше — ещё и при всех несправедливостях реформы — не выдержало этой резкой перемены. Многие писатели пореформенной поры оставили нам описания этого душевного стеснения, потерянности, пьянства, лихого озорства, непочтения к старшим. (16 марта 1908 пятьдесят членов Государственной Думы, крестьян, единодушно заявили: «Пусть водку уберут в города, если им нужно, а в деревнях она окончательно губит нашу молодёжь».) Ко всему этому добавлялась униженность православного духовенства, падение православной веры. (А у старообрядцев она сохранялась? вот какими мы могли бы быть, если б не реформа Никона; в «Соборянах» Лескова прочтём и о диких способах борьбы со старообрядцами даже в XIX веке.) К 1905 и 1917 все эти качества органически перелились в мятеж и революционность.
К концу XIX века крестьянское население опустилось в труде. Редели доступные леса — и на топливо пошёл навоз с соломой в ущерб сельскому хозяйству. (Отмечают историки: и на сельскохозяйственное образование в нашей стране в это время тратилось куда меньше средств, чем на латынь и древнегреческий.) В 1883 подушную подать отменили, но возросли земские сборы. К началу XX века проступил упадок земледельческой деятельности в Центральной России (всё — соха, и борона часто деревянная, и веянье от лопаты, и плохие семена, и трехполье, принудительно сжатое общинной черезполосицей, и продукты труда задёшево отдаются скупщикам и посредникам, учащались безлошадные хозяйства, накоплялись недоимки). В эти годы и появилось тревожное выражение: «оскудение Центра». (Именно этот термин с большой верностью, хотя и с иным содержанием, применяет С.Ф. Платонов и к периоду перед Смутой XVII века…) Недоделанная александровская земельная реформа потребовала реформы столыпинской, встретившей сплочённое сопротивление правых, кадетов, социалистов и худо работающей части деревни; а затем и накрытой всё тою же Революцией…
Оставшаяся и после реформ опасная сословная разорванность России сказалась и на неполноте реформы судебной. Для крестьян (когда обе стороны крестьяне) остался нижний волостной суд по деревенским обычаям; выше — мировые судьи для гражданских исков и мелких уголовных дел; затем — известный по реформе, целиком взятый из западного опыта, состязательный процесс при несменяемости судей, присяжных заседателях и самостоятельной организации адвокатов. Суд присяжных — вообще сомнительное благоприобретение, ибо умаляет профессионализм суда (в противоречие с современной ценностью всякого профессионализма), порой ведёт к парадоксальной некомпетентности (можно приводить примеры и из нынешнего английского суда, достаточно одряхлевшего). В пореформенной России, в обстановке общественного упоения адвокатскими речами (которые бесцензурно шли в печать), он сопровождался аргументами и оканчивался решениями порой трагикомическими (это ярко высвечено Достоевским: «блестящее установление адвокатура, но почему-то и грустное», — если уж не помянуть зловещего оправдания террористки Веры Засулич — полоска розовой зари для жадно желаемой революции). Из этих-то адвокатских речей выросла удобная традиция перелагать ответственность с личности преступника на «проклятую российскую действительность».
Земская реформа Александра II была наиболее плодотворной: постоянная земская управа с широкими исполнительными функциями по своим возможностям превосходила, например, даже французское местное самоуправление[37]. Однако она не дошла до нижнего уровня народного самоуправления — до волостного земства (что больно сказалось в XX веке и в Первую Мировую войну). Выборы же крестьянских депутатов в земство уездное происходили под влиянием местных чиновников. (Достоевский об этом: «Народ оставлен у нас на свои силы, никто его не поддерживает. Есть земство, но оно — „начальство“. Выборных своих народ выбирает в присутствии какого-то „члена“, опять-таки начальства, и из выборов выходит анекдот».) К тому же земствам не хватало государственных дотаций, они усиливали земские сборы с населения, чем возбуждали крестьян против себя как против ещё одного паразита.
Позже Александр III, пытаясь угадать пропущенное реформами своего отца административное звено, ввёл институт земских начальников (1889), «сильную власть, близкую к народу», — как бы тех самых (но сильно опозданных) попечителей крестьянского быта, которые бы облегчили крестьянам столь трудный для них переход от прежней традиции к новой, способствовали бы упорядочению деятельности и начинаний. Но набранные из резерва незанятых дворян (а из кого было и набирать?), часто вовсе не преданные своей задаче, да через три десятка лет после недоделанной реформы, — эти земские начальники часто оказывались только ещё одним отяготительным слоем власти над крестьянином (так, распущены были выборные крестьянские суды, суд вершил единолично земский начальник). — Серьёзной ошибкой Александра III была (1883) отмена статьи Манифеста 1861 года, дававшей право выхода из общины тем крестьянам, которые уплатили полностью выкупные платежи: ради идола общины, сковывавшей русское сознание от императора до народовольцев, ищущих, как этого императора укокошить, преграждался путь свободного развития для самой энергичной, здоровой, трудоспособной части крестьянства.
В 1856 Горчаков, заменивший Нессельроде, 40 лет мутившего нашу иностранную политику, заявил поначалу очень трезво, что Россия должна сосредоточиться на себе для «собирания сил». Давно бы нам это понять и проводить. Но этого лозунга не хватило и на год: Россия снова окунулась в европейские дипломатические игры. Ещё не просохшую от крови военную вражду с Наполеоном III — Александр II внезапно (1857) поменял на тёплую дружбу. Демаршем Горчакова (1859) Россия не позволила Германскому союзу вступиться за Австрию в итальянской войне, а Франция помогла России вытеснить Австрию с захваченных позиций в Молдавии-Валахии (те вскоре соединились в Румынию) и подкрепить русское влияние на Балканах — сколь важное для нас? — Однако из-за